Казалось, она сыграла бы эту коду бесконечное число раз, ни разу не сбившись.
После выступления она держала речь, из которой мы узнали, что она окончила Свердловскую консерваторию и завоевала первенство на конкурсе народных инструментов.
С виду она слабое и жалкое существо с сибирским диалектом. Ее скромность, убогие ужимки и чуть теплящаяся жизнь в ней с особой откровенностью подчеркивают в ней дар божий, как это всегда наблюдается у людей с некрасивой внешностью. Глаза ее, страдальческие и одухотворенные, убедительно говорят, что ей место не на земле, а на небе. Согбенная фигурка с домрой, напоминающая кормящую мать, вызывает скорее жалость, чем восторг. Но сколько дьявольской силы в этой фигурке, сколько неожиданных трюков таится в ее умении!
Вот настоящий талант, какое-то патологическое призвание к музыке! Если вам выпадет счастье послушать ее, непременно сделайте это, побросайте свои дела и поторопитесь — и вы не пожалеете, увидите настоящее чудо. Если мне скажут, что так удивлять мог только Паганини, то я отвечу, что это и есть Паганини.
На катке
Часто, увлекаясь западными композиторами, мы забываем свою, русскую музыку, такую прекрасную, дорогую нашему сердцу, совсем не похожую на эту западную, как бы не имеющую преемственности. А сколько в ней изобразительности и колорита, находок и характерных интонаций, присущих только ей одной, которые выделяют ее и ставят на особое место! Много раз приходилось восторгаться забытыми вещами, знакомыми с детства, заново переосмысливая мелодическое значение, изумляясь простоте изложения и новизне приемов.
Так и на этот раз, проходя мимо катка, я был очарован свежестью лирики Глинки. Звучал «Вальс-Фантазия» на фоне зимнего вечера, тишины и полного безлюдья вдоль забора, огораживающего каток. Простор и высота неба с голыми деревьями расширяли звучание и делали его торжественным.
Было тихо, морозно, садилось солнце. На фоне золотистого заката черными метелками сквозили голые деревья. А противоположный восточный небосклон звучал холодными красками противоречиво, как нечто угасающее, ледяное, мутно-синее. И вот на весь каток неслись звуки вальса, очаровывая своими взлетами скрипок, легким дыханием флейт и таинственными щипками пиццикато, после которых томно, с удалой значительностью вторили виолончели. Но когда дошло до валторны, я остановился, заслушался и решил войти в ворота катка. Там я был поражен картиной, которую увидел.
По сине-матовому льду, припорошенному снегом, носились, как в цирке, яркие костюмчики, режущие глаз шапочки всех цветов и шарфики. Мелькали во всех направлениях, то приближаясь, то удаляясь, скрежетали коньками по льду, пересекая каток из конца в конец и размахивая руками, дети в белых чулочках и гофрированных юбочках. Иногда на блестящем коньке загорался луч заходящего солнца и тусклым золотом освещал каток, угасающий в ледяных красках.
Сколько было радости, птичьего щебетания в этом мелькающем водовороте, утверждающем жизнь, особый смысл и наследие того прекрасного, что мы теряем с такой болью в своем старении, умирании. Это был особенный мир, живущий своей жизнью: суетливый, хрупкий, пленяющий свежестью раскрасневшихся щек на морозе, беззаботной подвижностью ускользающих фигурок. Зимние краски и пестрота мелькающей одежды приобретали от звучания оркестра иной смысл, полный праздничного ликования и трепетного детского любопытства к жизни. Развитие музыки росло все больше и больше, все сильнее придавало катку картинность и драматическую напряженность, доводя ее до феерического восторга. Экспрессивная атака скрипок и матовое звучание флейт будили чувства и мысли, заставляли понять редкие вещи. Эти звуки вживались в кипящую жизнь катка и придавали ей грусть.
Легкое, радостное настроение носилось в высоте и усиливалось свежим морозным воздухом. Чистое небо цвета морской зелени глубиной и нежностью походило на индийские эмали. Мир витал в этом небе. Весь двор катка был в глубоком истоптанном снегу, живописном и синем.
С одной стороны каток был чуть тронут золотисто-розовым налетом заходящего солнца с пепельными тенями от фигурок, совсем расплывшимися на матовом льду, с другой, противоположной, его окутывал сизый холод, звенящий и прозрачный, весь просвеченный голубыми тонами, с ватным серебром месяца на жемчужном небе. Вокруг дощатого забора, огораживающего каток, снег был сложен в кучи, многогранно срезанные фанерной лопатой, а кишащее фигурками блюдо катка смотрелось среди этих куч, как озеро среди леса.
Звуки вальса зачем-то меняли свои лирические интонации на драматические, поступательные, звучащие с упреком. Музыка вальса не похожа на все остальное, написанное Глинкой, выдавая в нем женское сердце. Не зря он плакал по каждому пустяку. Играя вальс в школьном оркестре, мы преувеличенно желали, чтобы музыка его была более мужественной.
В самом деле, нам, детям, все тогда казалось преувеличенным. Таинственными и непостижимыми казались театральные представления. Помнится мне, искусственная луна в «Маленьком Муке», тяжело плывшая по сцене, и актеры, мертвенно освещенные зеленым светом, как гипсовые лица покойников, трогали меня так сильно, что причиняли почти физическую боль…
Не так уж давно было и наше детство. Сколько времени прошло с тех пор? А ведь вся наша жизнь, все впечатления — в детстве. Кончилось детство, наступила пора зрелости — и тянется эта пора, как серый забор. А в детстве каждая мелочь — новое знакомство с миром, жуткое и неуловимое ощущение которого приятно вспоминать до самой смерти. Не зря простые люди устраивают себе добровольный возврат в детство, рожая детей: в этом они находят утешение и не могут устоять перед неудержимым соблазном.
Много лет назад я знал одну девицу-красавицу. Она часто встречалась на дороге. Ее красота производила на меня ошеломляющее впечатление. У нее был тонкий изящный овал лица, как у микеланджеловской богоматери, правильно очерченный нос с властными крыльями ноздрей, темный румянец и ласковые серые глаза. Эти глаза излучали божественный свет и доброту. И вот недавно я увидел ее случайно и был поражен переменой настолько, что остановился как вкопанный и долго смотрел ей вслед, удивляясь ее худобе, кривым макаронам ног и жалкому пальтишку. Стояла весна, она пробиралась по лужам, ковыляя, как мокрый грач. С подсохшими челюстями цвета замазки, смуглая, с безобразно очерченными бровями, как гейша, и бесцветными сухими губами, она напоминала грузчицу в пакгаузе, которая хватает маленькой рукой мешки с удобрениями, курит и сквернословит. Я встречал такую грузчицу с татуировкой на руке, где было выколото: «Покинута в 1946 г.».
Неужели эта красота исчезла бесследно, никогда больше не повторится? Остается надеяться, что только дети, это вечное обновление увядающей жизни, могут воскресить ее молодость. Но большей частью от хорошего семени бывает дурной плод, иными словами, таланты не передаются… Эта неразгаданная ирония подтверждает извечный закон природы, что все прекрасное хрупко и недолговечно, что раю место не на земле…
На катке быстро темнеет. Мерзну. Мысли настроены на грустный лад. Холод передается еще от катка, утратившего свои краски и ставшего серым и неинтересным Вальс смолк, пора уходить. Ухожу с катка, как после увлекательного спектакля.
В самолете
Прижимаюсь лбом к круглому стеклу иллюминатора — ищу горы. Который раз сожалею о том, что опять забыл посмотреть, как эти горы выглядят с высоты. День солнечный, тихий. Высота, на которой мы висим, расширяет горизонт бесконечно далеко, топит слюдяные дали в золотистом солнечном свете, создает мирное настроение, уже сильно отличающееся от земного. Горы совсем близко. Смотришь вниз: растительность становится редкой и чахлой, потом исчезает вовсе — появляется сплошной белый снег, по которому проложены две огромные борозды, ведущие прямо в горы. Кому нужно было проложить их?
Облака, как живые, движутся сами навстречу нам. Мы проходим сквозь этот ватный дымок, растворяющийся быстро и легко, как призрак; эти облачка мешают смотреть, всматриваешься сквозь них и различаешь туманно-синие, в белых сковородках, ближние горы. Они смотрятся отчетливо, но все же предстают передо мной, как фантастический мираж, далекий и совсем не похожий на то привычное, что всегда бывает покрыто зеленой травой.