Изменить стиль страницы

— Оля! Оля! Давай скорее, на тренировку опаздываем! — крикнул какой-то парень, и Горохов вздрогнул: «Оля! Оля!»

Он круто свернул в ближайший переулок, чтобы не слышать больше ребячьих голосов.

На третий день он с соседским мальчишкой отправил в клинику заявление об уходе, а сам пошел бродить по городу. Осунувшийся, опустошенный, забрел в ресторан. Народу было еще немного, официанты скучали от безделья, за большим, от пола до потолка, окном гудела предвечерняя улица.

Горохов, не закусывая, выпил рюмку водки, за ней другую. Ему хотелось хоть на миг забыться, оторваться от гнетущих мыслей.

И действительно, сразу стало как-то теплей и спокойней. Он почувствовал легкое головокружение, вспомнил, что уже несколько дней не обедал, и поманил пальцем официантку.

К матери он эти дни не показывался. Открытку ей послал, чтоб ни о чем не беспокоилась, но дала бы ему побыть одному. Хватало с него собственных переживаний. Может, и нехорошо, но видеть ее страдающие глаза он сейчас не смог бы.

Часами бродил Федор Григорьевич по окраинам, как посторонний, разглядывал кварталы новых домов, удивлялся, как, в сущности, плохо знает свой город… И вдруг совершенно случайно увидел впереди себя сестру Ольги Чижовой.

Он остановился, хотел было повернуть обратно, по какая-то сила тянула его вперед, за ней.

Несколько минут, не понимая сам, зачем, он стоял в воротах огромного дома, глядя на подъезд, в который она вошла. Потом просмотрел список жильцов и решительными шагами поднялся по лестнице.

Дверь оказалась незапертой.

Не ко времени и потому особенно жестоко пронзила память его собственная мысль насчет «утомительной возни» с родственниками больных. Неужели он мог так говорить, так думать? И разве были ему чужими родственники Чижовой, к которым он шел сейчас вопреки собственному желанию и от которых не мог ждать ничего, кроме новых ударов.

«Как объяснить свой приход?» — беспомощно думал Горохов, приоткрывая дверь в комнату.

Марчук стояла у стола. Вынимала из сумки какие-то свертки. Горохова она узнала сразу, опустила глаза, не предложила сесть, не ответила на его поклон.

Федор Григорьевич чувствовал, что ничего не может сказать. Да и нужны ли были слова?

«Зачем он пришел? — с тоской думала Александра Марчук. — Оправдываться? Рану бередить? Что ему от меня нужно? Прийти ко мне после всего, что случилось? Неужели он не понимает, что я его ненавижу?»

Она почувствовала острое желание закричать и прогнать его, но, подняв глаза, увидела перед собою совсем другого Горохова — молодого старика, согнутого, раздавленного.

С непонятным ему самому интересом он оглядел комнату. На пианино — большой портрет Ольги. В углу столик со стопкой книг. Пестрый халатик на крючке у дивана. Может быть, еще ее…

Бывает, что душевное понимание приходит к людям не через обилие слов, а сквозь толщу молчания. Так случилось и теперь. Молчал Горохов. Не разжимала губ и сестра Ольги. Но оба чувствовали, что в их душах происходит нечто очень важное.

— Простите меня… — охрипшим голосом тихо проговорил Федор Григорьевич, с изумлением почувствовав колючую сухость в горле. — Я так хотел спасти ее!

Марчук молча кивнула и показала ему на стул.

Они сели друг против друга, как не раз сидели в больничной приемной. Ей было мучительно трудно начать.

— Я понимаю вас, — все-таки выговорила она. — Первые дни, не скрою, я проклинала вас. Я даже подала… ну да не в этом дело. Потом я поняла, что виноваты не вы. Оля была обречена. Я ведь и сама врач. И Архипов мне доказал. А я ему верю. Он не умеет лгать…

В этот вечер, обессилевший, он едва добрался домой. Несколько раз звонил телефон. Он не подходил. И ящик с почтой не открывал. Он рано лег и заснул мгновенно, будто просто перешел из комнаты в комнату.

И ему приснился суд. Он сидит на скамье перед большой аудиторией, а за его спиной — милиционер. За судейским столом справа — Архипов, слева — Сергей Сергеевич Кулагин, а между ними еще какие-то люди — вероятно, судья и заседатели.

Архипов, почему-то молодой и стройный, чем-то похожий на врача из совхозной больницы, говорит:

— Трудно в наше время найти сторонников древнего принципа: «Пусть солнце освещает успехи медицины, а земля скрывает ее недостатки». Нет, мы за то, чтоб освещать не только успехи, но и печали и ошибки медицины. Когда перед хирургом лежит человек, он должен решать, оперировать или отложить? В каждом из решений есть свой смысл. И свой риск. Но трусливый врач всегда найдет тысячи возможностей ничего не делать.

Пока дышу... img_5.jpeg

Любовь к людям побудила Горохова взяться за операцию. Был ли риск? Да, был. Но теперь Горохов обвинен в преступной небрежности, в неосторожном убийстве, в профессиональном правонарушении, самонадеянности, легкомыслии, небрежности…

Молодой Архипов говорит, и слова его падают и гудят, как гонг: бам-бам-бам…

— Он должен был и мог предвидеть трагические последствия. Однако это еще не означает, что он убил человека…

«Я все предвидел, но она же погибала!» — хочется крикнуть Горохову, но он не может, ужас бессилия давит его во сне.

Он хочет крикнуть, что нельзя квалифицировать его действия как неосторожное убийство. Ведь даже экспертиза, пользуясь материалами вскрытия Чижовой, не установила технических погрешностей в операции.

Он хочет крикнуть, чтобы люди знали, как страшно врачу присутствовать на вскрытии человека, которого он хотел спасти. Даже самого опытного и способного хирурга в этот момент может оставить мужество, потому что именно в этот момент врач — самый одинокий человек на земле.

Если бы он видел свою ошибку — разве он скрыл бы ее? Нет. Он помнит, что говорил Пирогов. Добросовестный человек всегда должен иметь внутреннюю потребность обнародовать возможно скорее свои ошибки, чтобы предупредить других. Так, кажется, он говорил?

«Но не было, не было ошибки! — хочется крикнуть ему. — Я же обстоятельно записал абсолютные показания к операции: упорство болезни, опасность возникновения аневризмы. Я и план записал. Какое же это грубое экспериментирование?»

Он хочет крикнуть все это, но не может — странная тяжесть навалилась на него, а вокруг все кричат, и голоса сливаются сначала в шум, потом в оглушительный звон, непрерывный и невыносимо пронзительный.

Горохов проснулся весь в поту. Дверной звонок звонил резко и беспрерывно.

Он крепко протер кулаками глаза, глянул в окно — было уже утро.

«Только бы не мама», — подумал он, идя в прихожую.

За дверью стояла Леночка, дочь профессора Архипова.

— Вы извините меня, — равнодушно сказал он, приглашая ее жестом зайти. — Я не совсем здоров.

Леночка прошла в комнату быстрым, энергичным шагом, заметила диван без постели, стол, заваленный книгами.

— Папа послал вам две телеграммы, — сказала она с укором, — но обе они вернулись. И он звонил вам без конца…

— Я нездоров немного, — повторил Горохов.

Он стоял перед Леночкой, опершись согнутыми пальцами о стол. И чувствовал себя, как на допросе. И ждал, что Леночка задаст ему еще какой-то вопрос, самый главный. Но, оглядев его еще раз с ног до головы, Леночка сказала, громко и решительно, чем остро напомнила Горохову ее отца. Она сказала:

— Папа прислал меня за вами. Он ждет вас дома. Вы умойтесь, пожалуйста, и причешитесь, а я подожду…

Выйдя с Леночкой из дому, Федор Григорьевич попросил ее пойти пешком, и они пошли через весь город. А на одном повороте их увидела Тамара Савельевна.

Первым ее желанием было подойти, как-то согреть его, ну, по крайней мере, хоть сказать что-то. Но Горохов шагал, глядя себе под ноги, только под ноги. Мир не касался его. И она не рискнула приблизиться.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Тамара Савельевна несколько мгновений молча смотрела на старомодную медную дощечку на двери: «Профессор Кулагин Сергей Сергеевич». Ей трудно было заставить себя поднять руку к звонку. Никогда еще не подходила она к этой двери с такой тяжестью на душе. Но надо было поговорить, и она позвонила.