Изменить стиль страницы

«Но не удалась. А посему…»

Мигом соскользнуло с его лица выражение торжества. Оно стало серьезным, подобранным и постаревшим.

Сергей Сергеевич пододвинул к себе журнальный столик с телефоном и позвонил на квартиру к Прямкову, чтобы, так сказать, прозондировать почву.

Анна Ивановна, вошедшая со стаканом в руках, осторожненько поставила его перед мужем, так, чтобы не помешал и чтобы шнуром не задеть. Она сразу поняла, с кем разговаривает муж. И знала, кроме того, что иные разговоры — когда надо было выяснить обстановку, определиться в ситуации — Сергей Сергеевич предпочитал вести именно по телефону. Меньше шансов встретиться с неприязненным взглядом, оказаться в неловком положении. И наконец, твоих глаз никто не видит, можно не следить за лицом, — только за голосом. Да, в сущности, если разговор вообще пойдет не в том ключе, как хотелось бы, можно без ущерба прервать его в любую минуту.

Но беседа с Прямковым поначалу шла как будто бы в нужном плане. Ректор, похоже, не столько удивился, сколько обрадовался, узнав, что Кулагин уже в городе. Было сказано несколько вполне приятельских светских фраз. Потом Сергей Сергеевич по-товарищески посоветовался с Иваном Тимофеевичем, как бы лучше и тактичнее организовать сбор средств на детский сад, чтобы, так сказать, не подавить профессорскими взносами тех, кто зарабатывает меньше. Потом сам Прямков спросил, знает ли Сергей Сергеевич… Выяснилось — знает. И считает, что там, где речь идет о жизни человека, мальчишеские выходки неуместны. В конце концов, могли бы уж его, Кулагина, вызвать, когда состояние больной ухудшилось. Неужели он бы не приехал? Теперь говорят, что телеграфировали. Но позволительно спросить — когда? Когда у больной уже губы посинели!

Прямков спросил о Горохове. Вообще о Горохове.

— Знаете, Иван Тимофеевич, — после некоторого молчания сказал Кулагин. — Мне довольно трудно на него воздействовать. Он все-таки учился еще и у Архипова, и как-то так получилось, что для него Борис Васильевич — высший авторитет, говорю вам это откровенно! А Архипов, как вы знаете, и сам иной раз пускается в рискованные авантюры. Кстати, хотел вас спросить, как там обошлась операция с молодой девушкой? Ногу он ей выравнивал. Косметика своего рода. Он же добряк, Архипов! Не умеет отказать. Серьезные больные месяцами очереди дожидаются, и, чтобы в этих условиях выкроить время и место для такой в общем-то необязательной операции, большое сердце надо иметь!

— Что верно, то верно, — искренне согласился Прямков.

— Ну, а хамство моего сынка вы мне простили? — вдруг, весело засмеявшись, спросил Кулагин. — Ведь психология людская — вещь подчас загадочная. Не хотел бы я, чтоб остался у вас осадок от сего малоразумного действа. А бывает! Меня вот один подобный вьюноша на теплоходе обхамил, так — поверите? — остался осадок! Очень неприятный осадок.

Прямков даже забеспокоился, сказал, что как, мол, это могло Сергею Сергеевичу в голову прийти! Да и хамства-то никакого не было, и мальчик в общем был прав, и все такое прочее.

Сергей Сергеевич долго извинялся, что совсем заговорил ректора, да еще в такое позднее время. И, довольный собою, повесил трубку, потянулся к остывшему чаю, многозначительно улыбнулся жене, которая, как верный страж, весь этот долгий разговор простояла, прислонясь к дверному косяку и слушая.

Он улыбнулся и сказал, кивнув на черный чай в стакане:

— Налей-ка, милая, погорячее. Остыл…

С привычным уважением взглянув на мужа — она опять стала самой собою, бунт был подавлен, — Анна Ивановна безропотно взяла стакан и пошла на кухню.

Кулагин встал, вышел из кабинета, проходя через переднюю, зажег свет. Собственно, это была не передняя, а, скорее, холл, увешанный фотографиями и полотнами. Иные полотна принадлежали кисти довольно известных живописцев. Бросался в глаза большой портрет прославленного артиста с благодарственной надписью: «Богу хирургии от маленького человека».

В комнате сына было по-прежнему тихо. И только сейчас Сергей Сергеевич понял, что с момента приезда он как-то тягостно ощущал эту тишину, отсутствие чего-то самого важного, да все некогда было спросить или просто мысль не формулировалась в сознании.

И он спросил наконец:

— Анечка, а где же Слава? Как у него дела?

Анна Ивановна в это время появилась в дверях кухни с злополучным стаканом чая, над которым вился привлекательный парок.

На рыхлом лице ее выразилось сперва удивление, потом испуг. Она ответила не сразу, с трудом выговаривая слова:

— Но ты же два раза сказал мне, что все знаешь!

— Что знаю? — испуганно воскликнул Сергей Сергеевич. — Я о смерти Чижовой все знаю!

— О, господи! — всплеснула полными ладонями Анна Ивановна. — При чем здесь Чижова?! Слава ушел из дома! Он живет у бабушки. И из института ушел, будет поступать в медицинский!

Кулагин здесь же, в холле, опустился в кресло, сидя в котором жена обычно, пыхтя и отдуваясь, затягивала «молнию» на своих модных высоких сапогах.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Все дни после смерти Чижовой Федор Григорьевич ждал Кулагина. Удивительно, но он действительно с нетерпением ждал его, но не для того, чтобы оправдаться, нет. Он верил, что именно Сергей Сергеевич, который никогда и ни при каких обстоятельствах не терялся, и в этой ситуации найдет слова, которые помогут ему, Горохову, обрести или хоть начать обретать внутреннее равновесие. Он ждал этой встречи, как некоего эмоционального перевала, как протянутой на этом перевале сильной руки сильного и опытного человека.

Кулагин пришел в клинику после бессонной ночи. Он благодарил судьбу за то, что по крайней мере ему ни от кого не надо прятать ни лицо, ни настроение. И с первой же минуты все действительно работало на него. «Ах, как профессор страдает, ах, как Сергей Сергеевич переживает!» — вздыхали няньки и сестры на всех этажах.

А Федор Григорьевич открыто, ни от кого не таясь, ждал Кулагина, прохаживаясь около его кабинета. И, когда он увидел Сергея Сергеевича, на страшно похудевшем его лице выразилось облегчение.

Кулагин заметил это и поразился: «Что он? Идиот, что ли?»

Одно мгновение он поколебался, подавать ли Горохову руку, но так и не подал и лишь на ходу бросил, чтобы тот зашел к нему в кабинет. А в кабинете, не дав Горохову и рта раскрыть, закричал каким-то чужим, срывающимся, высоким голосом:

— Как вы могли? Как вы могли, я спрашиваю! Я же предупреждал! Вы представляете, какой скандал разыгрался из-за вашего дикого упрямства! За дешевой популярностью погнались?

Тщетно Федор Григорьевич пытался что-нибудь вставить. Кулагин не желал его слушать.

Слова и весь этот тон профессора были для Горохова совершенно неожиданны. Они и оскорбили его, и потрясли. «А что, если бы Чижова осталась жива? Что бы он сказал тогда?»

Федор Григорьевич стоял опустив голову. Ощущение беспомощности сковало его. Он не мог поверить, что Кулагина вовсе не интересует сам ход операции, все, что ей предшествовало, все, что было потом. «Ведь она умерла не потому, что я что-то сделал не так!»

— Понимаете ли вы наконец, — сказал Кулагин, воспринявший молчание Горохова как выражение крайнего испуга, — понимаете, что именно вы погубили молодую женщину? Я, с таким опытом, с таким стажем, не позволяю себе решаться на такие операции! Короче: я не собираюсь больше с вами нянчиться и впредь рисковать жизнью людей. Вы свободны.

Горохов и сейчас еще не все понял. Он ждал, что профессор еще что-то скажет, но, не дождавшись, сам торопливо, несколько раз повторяя одни и те же мысли, начал рассказывать и рисовать этап за этапом всю операцию.

Кулагин слушал, поджав губы. Не хотел, да слушал. И не мог не отметить способности Горохова на ходу схватывать то, что его зрелый, тренированный ум постигал гораздо медленнее. От себя самого он этого не мог скрыть!

«Конечно, это так, — против воли слушая Федора Григорьевича, размышлял он. — Ум у него острый. Но и это его не спасет. Черт с ним, с его умом, репутация клиники мне дороже».