Изменить стиль страницы

Лицо Рязанцева сразу посерело, будто его обдало дорожной пылью. Потом он резко отвернулся.

Борис Васильевич успел заметить, как большая слеза скатилась по впалой щеке.

— Не распускайся! — грубо сказал Архипов, как всегда говорил, когда самому было тяжело невтерпеж. — Тебе надо ложиться. Советую, как другу.

Рязанцев довольно долго сидел молча, вполоборота к Архипову, откинувшись на спинку стула. Потом поднял голову, поглядел на Архипова сухими, спокойными глазами.

— Допустим, — сказал он, вертя в руке зажигалку. — Но прежде давай поговорим, как два солдата. Ты ж меня знаешь. Меня фрицы много раз пугали — ничего не вышло. Но если опухоль злокачественная — к чему столько возни? Ведь на аркане обратно в жизнь не втянешь…

— Слушай, ты же врач! — резко оборвал Рязанцева Борис Васильевич. — Ты же понимаешь, что сегодня никто еще ничего не знает точно. Но драться нужно до последнего. И не изображай из себя заведомо жертву злого рока, это тебе не идет.

Они в упор смотрели друг на друга.

— Хорошо! — подумав, почти с облегчением сказал Рязанцев. — Решено. Но сначала я отпраздную день своего рождения. Восемь дней ничего не изменят. Дай-ка я тебя обниму, дружище! — сказал он, будто Архипов сообщил ему бог весть какую радостную весть. И Борис Васильевич теперь сам с титаническим усилием сдержал слезы, уже подступившие к глазам, а укольчик в сердце повторился, но уже более острый и длительный.

Рязанцев справил свой день рождения, и был весел, и выпивал, и шутил, а Борис Васильевич, сидя за праздничным столом, лишь о том молил бога, чтоб у жены Георгия достало сил. Он-то замечал, что Валя слишком подолгу задерживается на кухне и возвращается оттуда с красными глазами.

Когда почти все разошлись по домам, Георгий в передней быстро подошел к Архипову, прощаясь, крепко обнял его и, тяжело вздохнув, прошептал:

— Помоги, дружище!.. Если можешь.

Архипов кивнул. Он боялся слов. И, испугавшись самого себя, торопливо вышел.

А чего стоили ему последующие дни!.. Как боялся он результатов рентгена!

И вот открылась дверь, и, держа в вытянутых руках мокрые снимки Рязанцева, вошла лаборантка Аида.

Бросив на нее короткий взгляд, Борис Васильевич мгновенно ощутил тревогу. Аида повидала на своем веку тысячи снимков. Она понимала!

Женщина сперва оглянулась, нет ли в кабинете кого постороннего, потом тихо сказала:

— По-моему, тумор.

Несколько минут Архипов смотрел, закусив губу и не обращая внимания на то, что капли воды с пленок сбегают на его свежий халат. Потом тяжело опустился в кресло, кивком дав понять Аиде, что она может идти.

Последние сомнения исчезли. Да, опухоль была!

«Что сказать Валентине?»

Вспомнилось, как однажды невесело пошутил Кулагин, — вернее, даже не пошутил, а просто облек в шутливую форму свое искреннее убеждение. «Всегда говорите родственникам, что больному очень плохо, — сказал он. — Если умрет — родственники заблаговременно предупреждены. Если выздоровеет, — значит, вы помогли, вам поклоны и аплодисменты. Разговор с родней — тонкое искусство…»

В эту ночь Архипов долго не мог уснуть. Рассудок отказывался смириться с тем, что Георгий, быть может, обречен. Вспомнился сорок первый год, осень, отступление из Вязьмы. Они вместе с ранеными выходили из окружения. Брели по болотам, голодали, переправляли лежачих на плотах…

Много передумал тогда, лежа с открытыми глазами, Архипов.

…Как же могло случиться, что вся тысячелетняя история человечества плохо приспособила такое деятельное существо, как человек, к жизни на Земле, не предохранила его от неожиданных катастроф? Как распознать скрытые периоды злокачественного процесса? Ох, далеки мы еще от того, чтоб остановить болезнь человека, не подозревающего, что в нем прочно поселился коварный враг! Умирают сотни тысяч, а ведь каждый человек — это целый мир, неповторимый и единственный.

На следующее утро Архипов созвонился с Валентиной Николаевной. Она пришла в каком-то душевном оцепенении. И хотя его тоже сковывала жалость, он считал, что обязан сказать правду.

— Валюша, дорогая моя, поверь, что мне очень трудно… — голос Бориса Васильевича прервался. — Ты сама знаешь, кто для меня Георгий. Ты сядь! Сядь! Разумеется, я приму все меры, и до биопсии вообще говорить рано, но…

Валентина Николаевна вся сжалась и на мгновение закрыла глаза. Он видел: как ни была она подготовлена, а не теряла надежды на чудо. И теперь она не могла, не хотела признать безнадежность.

Он еще пытался сказать ей, что раздобыл какой-то новейший японский препарат, который дает неплохие результаты, и что борьба только начинается. Слова были не те, он сам это понимал, но Валя его не слышала, и ей было все равно, те это слова или не те.

Она встала и, сплетя пальцы, шагнула к окну. Борис Васильевич тоже поднялся.

— Спасибо вам. Я все поняла, Борис Васильевич! — сказала она, вдруг обращаясь к нему на «вы» и чувствуя, что не в силах здесь оставаться. — И, пожалуйста, больше ничего не говорите, мне нужно собраться с мыслями. Оставьте меня одну… на несколько минут… одну…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Он оставил ее в своем кабинете на четвертом этаже, хотя, строго говоря, этого не следовало делать. Ведь если б у нее окончательно сдали нервы, отвечать пришлось бы ему.

Он вышел в коридор, прошелся несколько раз туда и обратно. Ему хотелось кричать: «Врачи, не лечите  с в о и х! Люди, не разрешайте нам лечить  с в о и х! Мы же тоже живые!..»

Все говорило за тяжелый исход неизбежной операции, но оперировать Рязанцева будет не он, Архипов, а другой хирург, потому что Архипов просто не сумеет это сделать! «Но легко сказать! Ведь Георгий-то верит именно мне! Отказаться — значит лишить его последней надежды. Э, будь что будет! Не могу я иначе».

Никто не видел слез, скатывавшихся по лицу Бориса Васильевича, когда, закрывшись на ключ в кабинете, он сидел над данными гистологического исследования. Эти данные неопровержимо свидетельствовали, что удаленная опухоль Рязанцева не злокачественная и Георгий, Жорка — черт бы его побрал! — будет жить. Ох, сколько же горя он всем доставил, сколько жизни у самого Архипова унес!

Случай с Рязанцевым имел счастливый исход. А чего стоил Архипову Ермаков, отец молодого врача из их же клиники! Как бились все они за жизнь Ермакова и все-таки оказались бессильны что-нибудь сделать. Это именно после Ермакова Борис Васильевич впервые остро ощутил, что у него тоже есть сердце, живое, старое, и что оно, похоже, начинает уставать.

Первый болезненный укол он почувствовал, когда услышал вдруг громкие рыдания. Он вздрогнул от неожиданности, хотя ничего неожиданного не произошло: он знал, сегодня за мертвым Ермаковым приедут родные, а при выносе тела из морга трагические сцены неизбежны.

За окнами слышались рыдания, а жизнь в клинике шла своим чередом.

Архипова неудержимо тянуло к окну. Не раз уже видывал он из этого самого окна людей, томившихся у морга, и слышал плач. Но как-то умел абстрагироваться от этого и продолжать работу. Защитные рефлексы, что ли, срабатывали. А в день похорон Ермакова готов был возненавидеть свою профессию — так неумолимо таранит она душу, так терзает мозг. И, кто знает, может быть, там, внизу, в толпе провожающих, кто-то еще и обвиняет его в гибели Ермакова.

«А ведь я сделал все, что мог, — думал он. — Только и оставалось — не жалеть наркотиков, чтоб у больного меньше времени оставалось думать, смотреть на других, на всех, кто будет жить после него…»

За несколько дней до смерти Ермаков решительно отказался перейти в другую палату, хотя это хотели сделать для его же покоя.

— Не пойду! — заявил он. — В моей палате никто еще за это время не умер, а из других то и дело выносят. — Голос его дрожал. — Оставьте меня здесь! — взмолился он. — Оставьте меня в покое! — воскликнул он уже требовательно, гневно. Он отчаянно не хотел верить, что безнадежен.