Изменить стиль страницы

Собравшись с духом, Тимофеев еще спросил:

— А когда?

— Сейчас. Минут через тридцать — сорок. Ваша жена еще здесь. Я поговорю с ней. Мы перевезем вас ко мне.

Борис Васильевич обеими ладонями пригладил волосы и торопливо вышел.

Через час с небольшим он делал операцию. И делал ее при студентах.

Когда Горохов узнал, что Архипов решился на это, он спросил:

— Но что же вы им-то скажете?

И Борис Васильевич, несколько успокоившийся после разговора с Тимофеевым, ответил так же просто:

— Что было, то и скажу. Иначе нельзя. — И с восхищением добавил: — А все-таки мужественный человек этот Тимофеев!

К операционному столу он подошел, как всходят на эшафот. Он верил, что Тимофеев его простил, верил в успех этой второй, вынужденной операции, но если бы кто-то сказал ему, что именно этот случай укрепит в глазах студентов его авторитет, — вот уж в это он никак не мог бы поверить!

Многих, очень многих студентов глубоко поразило, что профессор Архипов и не пытался выгородить себя, как-то оправдать. Нет! Он извлек из полости и показал им этот треклятый красный марлевый комочек, а когда больного увезли, сказал, снимая перчатки:

— Наша специальность такова, что от ошибок никто не застрахован, даже при самом добросовестном отношении к делу. Но надо иметь мужество признаться в совершенном. Не думайте, что мне это далось легко.

Он сказал это, стол прямо перед студентами, и лицо его было усталым, а марлевая маска, уже ненужная, нелепо свисала под подбородком.

Мало сказать, что он устал. Он обессилел сейчас и мельком, с оттенком удивления, думал: «Они же свободны уже. Почему не уходят?..»

А студенты чего-то ждали и действительно не уходили. Тогда, медленно переводя глаза с одного молодого лица на другое, он снова заговорил:

— Конечно, проще всего было всю эту историю замять и сделать операцию в пустом зале. Но ведь я хочу, чтоб вы были честными врачами, чтоб не боялись сознаться в своих ошибках, даже если это может повредить вам в чем-то — в заработке или в продвижении… Но сейчас — извините — я должен отдохнуть.

Студенты тихо расходились. Снимая марлевую повязку, Борис Васильевич вдруг узнал в одном парне, остановившемся прямо против него, Славу Кулагина.

Совершенно механически, даже не удивившись его присутствию, Борис Васильевич кивнул парню головой. Слава почему-то не уходил. Что за чертовщина! Зачем он здесь? Именно в такой момент.

История с тампоном, которую внешне Архипов перенес, по мнению всех, кто о ней знал, удивительно стойко и спокойно, на самом деле глубоко его ранила. В молодости он, быть может, и не переживал бы это так болезненно, но тогда у него подобных ляпсусов не случалось. А сейчас каждый промах, каждая ошибка, без которых ни в жизни, ни в работе никто не обходится, — сейчас этот случай унижал его в собственных глазах, напоминал о старости, толкал к мысли: не пора ли?..

— А вы что здесь делаете? — не скрывая раздражения, спросил Архипов Славу. — Как вы сюда попали? И к чему этот маскарад?

Слава несколько мгновений молча вопросительно смотрел на Бориса Васильевича своими великолепными глазами. Выражение доверия и некоторой восторженности сменилось на его лице замкнутостью. Видимо, парень обиделся.

— Я здесь по блату, — сказал он тихо, поглаживая отворотик своего белого халата. — Простите меня, Борис Васильевич. И этот маскарад вынужденный — без халата меня бы не пропустили…

— Знаете что, Слава, — проговорил после некоторого молчания Архипов, но уже гораздо более миролюбиво. — У меня сегодня страшный день, я невыносимо устал и просто не в силах ни с кем разговаривать. До свидания.

Он коротко кивнул, повернулся и пошел из операционной. Он шел нескончаемо длинным коридором, заглянул в комнату отдыха. Рязанцева там не было. Под старым раскидистым филодендроном с корнями, похожими на высохших змеек, сидел старик в халате, надетом на пижаму, — видно, старая кровь не грела. Старик ничего не делал, не читал, а смотрел в окно на закат.

В палатах уже смеркалось, в конце коридора над столиком дежурной сестры зажглась затененная пустой историей болезни лампочка, слышались голоса, кто-то весело смеялся.

Обычная больничная жизнь!

Бориса Васильевича не развеяла пешая прогулка. Домой он пришел невеселый. Жена открыла дверь, поглядела внимательно, но расспрашивать не стала, и он был ей благодарен за это.

От ужина отказался, сказав, что поест позднее, и пошел к себе, разделся, надел тапочки, походил по комнате, постоял у окна. Закат и в самом деле был интересный — косо идущие багровые полосы и легкий розовый след от невидимого самолета.

Ему во что бы то ни стало хотелось отвлечься, заставить себя не думать о Тимофееве, о тампоне, о неполучившемся разговоре с этим мальчиком. Все это осталось уже позади, да, в сущности, и не было в этом ничего важного, особенно если взглянуть из Галактики.

Но из Галактики ему не дано было глядеть.

За долгие годы Софья Степановна привыкла без особого труда разбираться в причинах подавленного настроения мужа, благо, бывало это не так уж часто. Борис Васильевич в общем-то принадлежал к тем неисправимым оптимистам, для которых зал бывает не полупустым, а наполовину полным.

Почти каждая предстоящая операция его, естественно, тревожила. Он тяжело переживал и непредвиденные осложнения и хотя вполне научно и логично мотивировал их тем, что в живом организме всего предусмотреть невозможно, заканчивал разговор обычно упреками в свой адрес: дескать, данного, конкретного осложнения он мог ожидать и опасаться. И, придя к такому выводу, мрачнел, начинал ворчать, требовал, чтобы его оставили в покое, наливал в термос горячий кофе и отправлялся с ним к себе в комнату.

А Софья Степановна, несмотря на свой трезвый ум и рассудительность, ни при каких обстоятельствах не могла поверить в то, что ее муж допустил ошибку или оплошность. Вероятно, он раз и навсегда запечатлелся в ее сознании тем молодым, решительным и удивительно удачливым фронтовым хирургом, под чьим началом она служила и воевала. Видно, не зря говорят, что хорошего командира солдат всю жизнь помнит.

Однако переживал ли он действительную неудачу или то, в чем решительно не должен был себя винить, но такие периоды бывали. А ведь он уже далеко не молод, и сердце у него — всего-навсего обыкновенное человеческое сердце, за которое Софья Степановна имела все основания беспокоиться.

В периоды его тяжелого настроения в квартире как-то сама собою воцарялась полная тишина. В кабинет Архипова никто не заходил, и лишь Софья Степановна изредка приближалась к двери, прислушивалась, но не слышала ничего, кроме чирканья спичек, — в эти дни он много курил и много молчал. Или ходил из угла в угол, и она слышала его неторопливые шаги; или вставал из-за стола, и она слышала шум отодвигаемого кресла; или лез за какой-нибудь книгой, стоящей высоко на стеллаже, и она слышала скрежет стремянки. А иногда доносились обрывки телефонных разговоров: звонил в клинику или звонили из клиники.

«Нет, не так-то это легко, быть женой врача, — думала она порою, бессильная как-то ему помочь. — Только и остается делать вид, будто не видишь, как мечется он по ночам в постели и глотает таблетки…»

Но сегодня Борис Васильевич вернулся не особенно хмурый. Правда, он сразу прошел к себе, но вскоре позвал ее, и это было уже хорошим признаком.

Борис Васильевич сидел в своей любимой старинной — а по Леночкиному определению «престарелой» — качалке, прикрыв ноги клетчатой шалью, — ее Леночка уважительно именовала пледом, — а на коленях у него лежал какой-то объемистый фолиант. Свет от высокой лампы падал на лицо сбоку и сверху, и это скрадывало морщины, лицо казалось гладким, резко очерченным и почти молодым.

— Ты что делаешь? — спросил он жену.

Софья Степановна уселась в угол широкого дивана-кровати, с удовольствием вытянула ноги. Все-таки уставала она за день изрядно.

— Передачу, Боренька, дочитывала, — сказала она, умащивая под бок подушки — печень у нее побаливала.