Изменить стиль страницы

Как ни тяжело было Борису Васильевичу в тот момент, когда он видел проводы Ермакова из морга в никуда, но, вспомнив ту сцену в палате, он подошел к столу, сел и записал в свой блокнот: «Переоборудовать палаты так, чтоб больные не видели, как выносят умерших».

За окном сквозь рыдания прорвался тревожный вопль сирены.

«Опять кого-то везут, — подумал Борис Васильевич. — Одних сюда, других отсюда, и так каждый день. И сегодня, и завтра, и через месяц, и через десять лет».

А сердце все покалывало. Зная, что предстоит еще нелегкая дорога на кладбище — он хотел непременно проводить Ермакова, — Борис Васильевич решил хоть немного привести себя в порядок, побыть в тишине. Пошатнувшись, он выдернул телефонный штепсель, потом, воровато оглядываясь на дверь, достал из ящика фонендоскоп.

Он слушал себя недолго, но внимательно и поспешно сунул фонендоскоп обратно в ящик. «Шумок-то довольно резкий…»

Проводив Ермакова, как принято говорить, в последний путь, Архипов отстал от изрядно уже поредевшей толпы и задержался на кладбище. Он медленно брел по чистым кладбищенским дорожкам, читая надписи на крестах и плитах, бессознательно подсчитывая количество лет, прожитых усопшими. Ах, как рано многие покидают эту землю! Встречались и знакомые фамилии, но самое грустное, что о смерти этих людей он даже и не подозревал — не обо всех сообщают газеты. И все же от незнания этого осталось какое-то неприятное чувство, чувство невыполненного долга, который теперь уже не оплатить.

Грусть охватила Бориса Васильевича. Он свернул в знакомый кладбищенский «переулочек», где было много старых, запущенных, заросших буйной зеленью могил, и остановился у одной, такой же старой, заросшей. Металлическую решетку оплели ветви цветущего шиповника, скамеечка в ограде тоже терялась в высокой траве, но стояла незыблемо, потому что сколочена и вбита была на совесть.

Борис Васильевич тяжело опустился на нее и довольно долго сидел против надгробья своего отца, не спуская глаз с вычеканенной надписи: «Архипов, Василий Гаврилович».

Он сидел, смотрел и чувствовал себя почему-то маленьким, уставшим и одиноким. Потом кое-как привел в порядок свои мысли и пошел пешком в больницу. Надо же было жить! И завтра, как всегда, предстояла операция.

…Борис Васильевич любил оперировать в летнее время рано утром. Медленно двигались стрелки больших электрических часов. Вот и восемь.

Весь июль стояла нестерпимая жара, и вентиляция не приносила свежести.

Борис Васильевич смотрел в окно, докуривая последнюю папиросу. Голуби на тротуаре бесстрашно ходили между пешеходами, а наиболее смелые садились людям на плечи, что-то воркуя, брали корм из рук малышей.

Он докурил, раздавил в пепельнице окурок.

— В такую погоду, — сказал Архипов, входя в операционную, — хорошо по лесу побродить или рыбку половить, а тут — как в парной бане.

В этот день он чувствовал себя очень утомленным.

«Придется взять отпуск хоть на недельку, — подумал он, заканчивая мытье рук. — Да и курить бы надо бросить».

Тяжелая операция: больному Тимофееву надо удалить почку.

Скользнув рассеянным взглядом по плотно закупоренным окнам, Архипов сильным движением сделал первый разрез. А через двадцать минут после начала операции где-то в глубине его груди вновь появилось ставшее уже знакомым ощущение боли — мешающей, колкой и неотступной. Почему-то нестерпимо захотелось пошевелить кончиками пальцев. Чаще, чем всегда, он просил, чтоб ему вытерли пот со лба.

В какую-то минуту он весь сжался — словно кинжал вонзился в подреберье — и почувствовал, что творится что-то неладное. Тянуло немедленно сесть, и только многолетняя привычка оперировать стоя победила.

Потом показалось, что огромная лампа-рефлектор слишком греет. Кивнув в ее сторону головой, он приказал: «Отодвиньте»! Однако жар в теле не остывал, и голова все больше наливалась тяжестью.

Из вскрытой полости неожиданно вырвалась струя крови, ударила ему в лицо.

Не любил Борис Васильевич, когда ему по ходу операции давали советы — советовать надо раньше. Во время операции он был неразговорчив. И это хорошо знал ассистировавший ему врач. И все-таки он не утерпел, видимо, заметил, что с Архиповым не все в порядке.

— Борис Васильевич, не подсунуть ли два пальца?

Архипов долго молчал и лишь потом спросил — очень покорно:

— Куда подсунуть два пальца?

Кровь поступала сильными толчками. Схватка с нею обессилила Архипова. Он чувствовал, как пот струится по спине, а ноги становятся ватными и подкашиваются колени.

Мучительная боль сдавила ему грудь. Перед глазами поплыли разноцветные круги. Он застыл, выжидая. Нет, такой боли еще не было.

Но она отступила так же внезапно, как и появилась, только сердце продолжало хаотично биться.

Архипов осторожно переступил с ноги на ногу, с усилием распрямил спину и продолжал работать. Честно говоря, он даже испугался, первый раз в жизни испугался, что не доведет дело до конца.

Вот именно в этот день он и оставил в полости больного Тимофеева марлевый тампон.

…А потом прибежал Горохов. И рассказал, что в кулагинскую клинику доставлен оперированный Архиповым Тимофеев. Горохов был ужасно встревожен, и за эту тревогу Борис Васильевич испытал к нему чувство благодарности.

— Я подумал, может, непроходимость, — торопливо рассказывал Федор. — Потом вижу, что-то не то. Стал расспрашивать. Выяснил, что вы его две недели назад оперировали…

В худом молодом лице Федора Григорьевича была такая взволнованность, так, видно, хотелось ему, чтоб его разуверили, чтоб его предположение оказалось ошибкой, что Борис Васильевич не сдержался и по-отцовски обнял Горохова за плечи.

— Ну что же, — сказал он, отпуская его. — Спасибо, голубчик. Молодец. Все правильно. Чему-то, значит, я вас все-таки научил. А теперь — к Тимофееву.

— Но что же вы ему скажете? — спросил Горохов, глядя во все глаза на Архипова.

Он действительно любил Бориса Васильевича и по-человечески за него, своего учителя, волновался.

— Что есть, то и скажу, — просто ответил Архипов.

Потом Федор Григорьевич с безразлично-спокойным видом тихо стоял в дверях палаты, дожидаясь, пока Архипов закончит осматривать Тимофеева. Горохов все еще надеялся, что ошибся. Но, прикрыв больного одеялом, Архипов обернулся к нему и коротко бросил:

— Да.

И, снова склонившись над Тимофеевым, сказал:

— Вот что, Иван Акимович. Буду откровенен. Виноват я перед вами. Должны вы мне кое-что.

— Вроде не брал я у вас? — с удивлением сказал Тимофеев. Ему было не до шуток, и он все понимал буквально.

— Не хотели, да взяли. Забыл я у вас в животе тампон.

Горохов нервно перебирал пальцами в карманах халата. «Ну, самое страшное сказано. Как отреагирует? А вдруг завопит?»

— Что ж теперь будет? — спросил вконец растерявшийся Тимофеев, вопрошающе глядя то на Архипова, то на молодого врача, который принял его из машины «Скорой помощи».

«Ну, слава богу! — облегченно подумал Горохов. — Молодец дядька! Растеряться-то есть от чего, между нами говоря. Удовольствие маленькое!»

Видно, и у Бориса Васильевича немного отлегло от души.

— Деловой вопрос, — одобрительно сказал он. — Удалим его, подлеца. И немедленно. Медлить никак нельзя.

— Вы уверены, что там оставлен тампон? Может, ошибка? А если принять слабительное какое-нибудь? — нерешительно бормотал Тимофеев, но в этих беспомощных фразах не было и тени надежды. Сказал и сам рукой махнул. — Ну и невезучий же я! Я думал, такое только в анекдотах бывает.

Они смотрели друг другу в глаза. Борис Васильевич видел, что Тимофееву страшно.

— Я убежден, Иван Акимович, что операцию надо делать, — сказал Борис Васильевич. — Ничего другого не остается.

— Что ж, доктор, — после некоторого молчания промолвил Тимофеев. — Раз надо — я готов. — И, помолчав, добавил: — С кем не бывает! Но я верю, что вы исправите это дело.

— Спасибо вам, — тихо проговорил Архипов и вздохнул.