Изменить стиль страницы

Таковы уж были наши воспитатели, наши учителя: не жалея сил, они стремились к тому, чтобы сделать из нас «высокопоставленных персон», элиту, противостоящую жизни, миру, согражданам. Мы должны были стать акробатами на веревочной лестнице, ведущей к успеху. Какое счастье, что то время уже позади!

Но хватит отступлений. Пианино в голубой комнате стало частью моего детства, точно так же как некоторое время оно утешало меня в юности, когда я смотрел в будущее, охваченный чувством уныния, страха и отчаяния, ибо казалось, что мне никогда не хватит сил приспособиться к жизни. Все это рождало во мне любовь к прекрасному и представление о возвышенном мире, о котором окружавшие меня люди не имели ни малейшего понятия, ибо они не были туда вхожи. Я, однако, мог стать его обитателем, и я ревностно защищал и оберегал этот мир.

Вскоре я узнал гениев музыки, и так же, как я штудировал их творения, я штудировал их жизнь, если только слово «штудировать» уместно, чтобы передать ту погруженность в мир звуков, которая исходила скорее из эмоционального настроя, нежели из рассудка. Я обожал Моцарта и еще мальчиком пытался следить за каждым его шагом, освещенным в доступных мне книгах, искал его в каждом воспоминании, в каждом высказывании.

В те ранние годы я носился с мыслью непременно стать музыкантом и окунуться в стихию музыки. У меня был очень красивый голос, охотнее всего я сделался бы оперным певцом. Меня неудержимо притягивал театр, особенно после посещения оперных концертов, которые зимой устраивала в нашем городе какая-нибудь хорошая гастролировавшая труппа. Намеки, которые я при случае делал моим родителям, наталкивались, однако, на такое энергичное сопротивление, на такие злые насмешки, что я сам начинал сомневаться — признак моей внутренней слабости — и вскоре отказался от своей цели.

Но театр, искусство, вопреки всем предположениям, как-то неожиданно вошли в мою жизнь, и я почувствовал, что от этого никто меня не отвадит. С несколькими одноклассниками, хоть и не такими мятущимися, как я, но также охваченными страстью к театру, я разучивал драмы: сначала гетевского «Геца», затем «Праматерь» Грильпарцера, которые мы поставили в саду перед домом одного из наших ребят и где, к счастью, не было ни одного зрителя, который бы нас смущал. Ибо в этом было еще и нечто другое: страх, страх открыть чужим глазам то, что для тебя являлось священнодействием. Характерно, что тут все мы были едины, мы все, маленькая компания мальчиков, которая разыгрывала в укромном саду рыцарский спектакль о Геце фон Берлихингене с железной рукой.

В то же время я почувствовал, что и литература имеет надо мной власть. Я читал и читал, особенно в те часы, когда мне следовало заниматься уроками. Литература завладела моей душой, и точно так же, как я прежде погружался в музыку и захлебывался ею, так неожиданно я стал зачитываться поэзией.

Удар волны молодых сердец всегда силен, и я был лишь тогда счастлив, когда волны моего сердца не знали препятствий, — а бурь вокруг хватало. То, что из-за этого я прослыл «экзальтированной личностью», было мне в высшей степени безразлично. Я всегда воспринимал городишко, который меня еще удерживал, не иначе как временное прибежище, и меня мало заботило, станут ли домовладельцы и шляпочники потешаться, бранить меня или нет..

Между тем городок, державший в плену меня и мне подобных, не только обладал всемирно известными целебными источниками, привлекавшими больных со всего света, но и имел в своем характере нечто притягательное, что с трудом поддается определению. Он, собственно, не был красив, хотя и лежал в глубокой долине, окаймленной, к сожалению, чересчур ухоженными лесами. Живописно расположенный и уютный, со многими удобными гостиницами, санаториями и пансионатами, Карлсбад с незапамятных времен служил местом, где собирался тогдашний большой свет, — он был предметом мечтаний и вожделений космополитических бездельников. Он был курортом nec plus ultra[35], и даже индийские магараджи, влекомые благосклонностью дам полусвета, которые явно им казались привлекательней, чем все баядеры на свете, считали, что стоит отправиться в путь через полмира, чтобы целый месяц иметь возможность фланировать между колонн Мюльбрунна и среди высоких старых деревьев Императорского парка, вызывая зависть, удивление и восхищение.

Ни в одном другом городе нельзя было так сильно ощутить аромат всей земли, который складывался из запахов вокзалов и гаваней, испарений различных человеческих рас, бульваров и джунглей. И то, насколько заманчиво это действовало на меня, какую вызывало тоску по дальним странам, может понять лишь молодой человек, который тоже знал чужие страны только по книгам.

В двадцатых годах я принадлежал к некоему кружку молодых поэтов, музыкантов и художников, содружеству в высшей степени непрочному, которое, находясь в глубокой провинции, вознамерилось оказывать влияние на развитие тогдашней немецкой культуры в Богемии. Эта культура, если только она вообще подавала какие-нибудь признаки жизни, была омещанившейся и убогой, она угождала обывательским вкусам и являла собою чрезвычайно удобное средство, при помощи которого враги государства, как внутри страны, так и вне ее, вкупе с правящей буржуазией всех национальностей, могли затуманивать людские головы.

Однако наш кружок, устраивавший свои симпозиумы раз в неделю в одной деревушке близ Карлсбада, держался вдали от политики или мнил, что ему это удается. Поэтому у него не было программы, и когда при случае кто-либо из его участников пытался устранить этот изъян, он встречал решительное сопротивление.

Сопротивление исходило главным образом от одного юного Аполлона, крепкого красивого поэта, в котором мы без зависти чтили гения. Его звали Ганс Антон Хуттиг, и он происходил из крестьян. Хотя по профессии он был редактором сельскохозяйственной газеты, он чувствовал себя как дома в субтильном мире Ницше и Георге, сменив его в конце концов на не столь уж отдаленный от последнего мир Бурте и Юнгера. Мы были недостаточно проницательными, чтобы понять игру, которую он вел с самим собой и, в конце концов, с нами.

Когда я перечитываю то, что здесь записал, мне кажется, что я изобразил себя как верх разума, вкуса и восприимчивости, как своего рода вундеркинда во всем без исключения, искру божью во плоти младенца. Воспоминания, вроде этих, обычно слишком субъективны и создают у читателя ложные представления об авторе. На самом деле я был совсем другим. Без преувеличения могу сказать, что я был простодушным и наивным ребенком и мой разум ни в коем случае не превышал разума моих сверстников, — напротив, я был глупее, чем большинство из них, мне не хватало, в первую очередь, точных знаний, я был продуктом ребяческой экзальтации, существом, которое в часы неожиданного прозрения ужасалось убожеству своих мыслей и возможностей.

Нужно было большое, величайшее потрясение (которое я пережил, когда мне шел двадцатый год), чтобы я возмужал чувством и умом и чтобы в моей жизни появились смысл и цель. До этого, несмотря на довольно милое проявление того или иного таланта, я был личностью, которую могли обозвать «шалопаем» отнюдь не только филистеры. На том этапе я действительно ни на что не годился, и с зароком, который я время от времени себе давал, — «с завтрашнего дня начать новую жизнь», — происходило то же, что и с маленькими разноцветными воздушными шариками, наполненными газом.

Только одно свойство во мне было положительным, и я не премину признать, что в моей жизни оно сыграло решающую роль: благоговение перед великими Деятелями и великими Деяниями. Разумеется, я считал их не мерилом, а просто фактами, вызывающими во мне восхищение. Проблемы идеала для меня не существовало. Было лишь почитание, сила почитания, смирение перед величием, любовь и уважение к высшему, которое, выражаясь в делах и вещах земных, украшало бытие, утверждало жизнь, очищало душу. На этот счет у меня сомнений не было. Правда, у этого свойства были и отрицательные стороны; во мне они отразились следующим образом: из-за этого я неизбежно должен был попасть в общество «эстетов», но тогда я этого еще не понимал, да, кроме того, и мое материальное положение было плохим и ухудшалось день ото дня, так что не существовало опасности, что я надолго обоснуюсь в этом скверном обществе. Способность к благоговению оказалась для моего будущего весьма полезной.

вернуться

35

Не знающим себе равных (лат.).