Изменить стиль страницы

Короче говоря, то была удачная, если не единственно правильная мысль, что я прописал себе эту издавна почитаемую книгу для нового прочтения, никогда еще не прочувствованного с такой благодарностью. И даже после повторившегося в конце первой недели тяжелейшего сердечного приступа оно оправдало себя в той зловеще демонической, но в данную минуту с неожиданной шутливостью воспринятой ситуации, когда мне принесли подушку с кислородом, и я невольно подумал, какое же количество этого газа приходилось потреблять умирающему аристократическому наезднику[21], по шести франков баллон! Смешно до абсурда, не правда ли? — но зато противостоит, угрожает болезни! Там, где смеются, побеждают! Моя «Волшебная гора» играючи покончила с владевшим мною страхом за хрупкое мое тело. Так не было ли у меня еще одного, личного, основания для благодарности?..

Следуя общему правилу, моя болезнь прошла все положенные стадии, первую, тяжелую, при пониженном сознании, когда только временами и с наплевательским безразличием обороняешься от попыток твоего тихони-напарника мертвой хваткой тебя задушить, а в основном лежишь тупо и безучастно, хотя и жалобно подвываешь, — несносное бремя для окружающих и предмет собственного отвращения. Затем промежуточная, уже не столь тяжелая стадия, исполненная себялюбия и агрессивности… Затем размышления вслух, попытки добиться «правды о моем состоянии», усердно-стыдливо-робкие расспросы соседей по палате и врачей. Не обошлось и без отголоска шиллеровских недель. Я говорил о героических больных, великих страстотерпцах, отстаивающих у болезни свой труд, да и вообще решительно и непреклонно отделяющих плачевно-телесное от взлетов души, духа, не унижающихся до дурацкой возни со своим хнычущим телом и всеми его излишне многочисленными органами. Кругом улыбались. Я видел, что не пользуюсь успехом, и жалким, даже в собственных глазах, стало вдруг мое положение: отрезанный от жизни, приклеенный больной горячей спиной к подушке, я физически и душевно страдал морской болезнью и ожидал каждого укола шприца как избавления, мучась одиночеством, вызванным отчасти и спорадическими душевными подъемами, взлетами, которые рождены беспричинными, а следовательно, и пустыми надеждами, — ах, и представить себе невозможно, сколько терпенья и выдержки требуется человеку, чтобы сохранить в равновесии свой внутренний мир!

Наконец, если исходить из моего личного опыта, постепенно вырабатывается некое расписание, своего рода часовой график, словом — нечто вполне утилитарное. Все имеет свое время и свою последовательность: муки, смирение, дремота, все разновидности надежд, мечты, трезвые размышления, снова подремывание, чтение, обдумывание прочитанного, вполне реальные посещения врача и связанные с ними процедуры, снова размышления и, время от времени, в полутьме, перед мучительным засыпанием, crescendo лихорадочных фантазий.

Однажды, к примеру, в приступе сумеречной эйфории я слышал и видел «Волшебную флейту» с начала до конца. Спектакль был сыгран на венском Восточном вокзале, перед публикой, занимавшей места на passerelle[22]. Певцы выступали в воздушном пространстве, над железнодорожной колеей. Смена актов при помощи световых эффектов и прозрачных полихлорвиниловых драпировок протекала гладко и бесперебойно. Это была образцовая постановка, полная величия и очарования, с неожиданными решениями сценической техники, все происходило так реально, что я проснулся в восторге и, обуреваемый счастливыми мыслями, еще долго не отрывался от этого зрелища.

Все это было весьма примечательно, хоть обычно сопровождалось мучительными страданиями, и мозг терзался, не зная, как их назвать. Хорошо, что существуют средства добиться бестревожных спокойных ночей… Зато дни… дни…

Книга — венское издание «Волшебной горы» на тонкой бумаге, с ее без малого тысячью страницами — была увесистой, и я читал ее глоточками. Мозг мой напоминал тропические джунгли. Он сильно температурил, тогда как температура тела не превышала 37,6. В особенности наполнялось конкретным значением понятие «брошенности», которым оперирует плоская философия экзистенциализма. Казалось, ты и впрямь выпал из руки божией, она открылась, когда ты воображал себя покоящимся в его горсти, ты упал и хоть и не разбился насмерть, но члены твои размозжены и рассеяны, и некому собрать их.

Нас несколько человек лежало в выкрашенной в серо-зеленую масляную краску просторной палате. Моя кровать стояла у окна, откуда открывался вид на лесистую гору и играющих детей. Предстояли новые впечатления от знакомства, в первую очередь с коллективом пациентов в различных стадиях заболеваний. Рядом со мной лежал престарелый дедушка с инфарктом, через несколько дней ему предстояло выписаться из больницы. Внуки группами приходили его проведать, они чинно и боязливо присаживались к нему на кровать и, когда можно было наконец уходить, лобызали ему руку. От него веяло какой-то ласковой серьезностью, нас он, очевидно, презирал, в особенности меня, за беспокойный нрав. Впрочем, услышав, что я из ГДР, он стал разговорчивее. В молодости ему приходилось странствовать по Германии.

Вечерами почечники, печеночники и сердечники выходили на открытый балкон украдкой покурить. Тяжелый тромбоз по соседству со мной вел ночами ожесточенную борьбу со своим Национальным комитетом.

Что до моего случая, то врачи первую неделю просто не знали, как со мной быть. Возможно, я забывал, что должен лежать неподвижно, как бревно, и позволять, чтобы меня кормили. Наконец, решено было изолировать меня от прочих больных. Я не возражал. По правде говоря, я даже радовался одиночеству, чересчур радовался. В начале второй недели нутро мое и вовсе разбушевалось, море вышло из берегов. Болеутоляющий шприц был постоянно наготове, всё новые лица склонялись надо мной — то ли в действительности, то ли в моем воображении. Лотта приходила и уходила. Она держала меня за руку. Я слышал ее ласковый голос. За весь день для меня существовал только час, когда она приходила в палату. Она улыбалась мне. Я чувствовал, что ей нелегко.

Как только на меня опять нашло просветление, я вновь ухватился за книгу. И тут со мной произошло нечто необычайное. Двумя неделями раньше я слушал по радио Томаса Манна. Целый вечер читал он своего «Тонио Крёгера», необычайно выразительно интонируя. И теперь я снова его услышал. Я словно сам читал текст с его голосом в ушах, хоть и слушал с закрытыми глазами.

Странно, что Томас Мани так занимал меня в сумбуре этих дней, которые и впрямь стали походить на дни больного. Я видел его таким, каким мы незадолго до этого видели его в Веймаре, также и в тот вечер, когда он в полном уединении расположился в просторном кресле директорской ложи Национального театра, видел, как он закуривал свой «Моррис». Я еще удивился изможденности его лица с синеватыми и красноватыми пятнами усталости. Я ощущал легкое пожатие его руки, воспринимал величавую любезность его кивка, его обращения. Видел его и среди дня стоящим на эстраде во время его большого выступления, как он улыбался, как благодарил за овации, как короткими быстрыми шажками выходил из здания. Видел и на следующий день, когда йенские профессора присудили ему звание почетного доктора, слышал его обаятельную импровизированную ответную речь: «То ли мне говорить, то ли молчать…»

Вспомнился мне бюст, созданный к его восьмидесятилетию Густавом Зейцем, более похожий на безжизненную маску, чем на отображение его характерного и в то же время столь легко смягчающегося «я», так что жесткость, появлявшаяся в этом лице, когда он считал себя скрытым от посторонних взоров, как бы заключала в себе разрядку его изысканной вежливости, его готовности к улыбке, его светскому обаянию знаменитого шармёра. Жесткость в его лице была жесткостью прирожденного скептика, в болях созревшего пародиста человеческих несовершенств, осторожного насмешника — бесконечно трагическая черта, ибо это черта дипломата.

вернуться

21

Персонаж из романа «Волшебная гора».

вернуться

22

Вокзальный мостик, платформа (франц.).