Изменить стиль страницы

После его ухода воцарялась тишина. Больные лежали молча и долго размышляли о своей судьбе. Те, кому удавалось кое-что уловить на лету из того, что диктовал профессор, обращались к учителю за пояснениями и экспертизой. Тот, однако, хранил молчание. Повернувшись на бок, он притворялся спящим.

Янек, имевший в активе уже три инфаркта, но задержанный в больнице по случаю инфекции желчных путей, встал с постели и подошел к окну. Он опустил жалюзи. Жара усиливалась. «Подумать только, едва ли в полукилометре от дома, и битых пять месяцев киснуть в больнице!» Ему разрешалось выходить в сад, и он стал одеваться.

«Черт-бы-по-брал-всё-и-вся!» — от души выругался он и в домашних туфлях зашлепал к выходу.

По левую руку от меня лежал пожилой человек, господин Юстин. Он страдал нарушением равновесия и любил литературу. Дочь его, молодая, красивая, жизнерадостная девушка, работала сестрой в рентгеновском кабинете нашей клиники. Мы радовались ее приходу, она была к тому же очень услужлива и каждое утро сообщала моей жене, как у меня прошла ночь.

Господин Юстин отложил книгу, в которую углубился после ухода профессора.

— Восемьдесят лет, — заметил он, — совсем неплохо. — Он снял очки и слегка приподнялся на подушке.

— Еще бы, — отозвался я, не догадываясь, о ком идет речь.

— Видите ли, — сказал он, — это опять случай, который нам, чехам, трудно понять. Величайший немецкий писатель, — и похоронен в швейцарской земле, так как есть опасение, что на родине он и в смерти не обретет покоя.

— О ком это вы? — спросил я тихо, уже понимая, что умер Томас Манн.

4

Когда великая жизнь завершается смертью, это вызывает не столь уж грандиозные потрясения в мире. По-прежнему сияет солнце, и среди множества светил в вечном небе только астрономы замечают угасание одной звезды. Газеты, правда, рады поговорить, но читатели — народ привычный, их этим не проймешь. Описание последних минут не произведет большого впечатления на людей здоровых, если они и вообще-то его прочтут, ведь оно не печатается на страничке спорта. Они, как и каждый день, в более или менее хорошем расположении духа отправятся на службу или в очередной отпуск, тем более уже август, последний месяц лета. Пошли им бог хорошую погоду! И даже цветистое сообщение о погребальной литургии не исторгнет у них ни грамма грусти: в одно ухо вошло, в другое вышло, а что до еженедельных обзоров, то их составителям слишком хорошо известно, что интересует публику, а что нет, — они только мельком, так сказать, по долгу службы об этом упомянут.

Не будем же себя обманывать и не станем предаваться надеждам и иллюзиям: прочувствованное сожаление лишь штампованная фраза; его можно приобрести в любом порядочном писчебумажном магазине, напечатанным на добротном белом картоне в жирной траурной рамке.

А как же бессмертие?

Другое дело больные, у них, конечно, свои привилегии. Голова у них только для виду покоится на подушке. На самом деле она прильнула к перегородке, отделяющей чувство от разума, и напряженно прислушивается к тому, что творится на свете. Больные слышат, как вращаются звезды, слышат дребезжащий ход машины в недрах земли. И даже Ничто и его гулкое эхо.

Когда скончался Гете, размышлял больной, теперь уже не столь беспомощный, лежащий под легким белым покрывалом, к тому же один в комнате, которая хоть и была комнатой больного, но не больничной палатой, — когда скончался Гете, с этим, должно быть, обстояло не лучше. Падение метеора не воспринимается нервом, возбуждающим мировую скорбь. А может, это у меня сентиментальный заскок и нельзя столько требовать от человечества, которое еще не разделалось с войной, вернее — с причинами, ее породившими. Перевоспитание человечества в духе той истины, что конечной целью цивилизации является осуществление на земле коммунизма, протекает с величайшими трудностями и страданиями. Уму непостижимо, сколь упорно сопротивление, с которым должен совладать разум, и сколько еще предвидится совершенно напрасных, в сущности, жертв. А все же как-никак знаменательно, думал больной, что меня гложет разочарование, оттого что светит солнце и ничто не изменилось на земле и массами не владеет скорбь о столь великой утрате, о том, что в нашем небе закатилась сверкающая звезда. И я, надо думать, не одинок в своих чувствах, а нахожусь уже в обширном обществе, во всяком случае, более обширном, нежели в свое время Эккерман и Карлейль, оплакивавшие кончину Гете. Мой мир ведь уже распался, и я существую в той его части, где утрату великого гения можно было бы восчувствовать во всей ее значимости, когда бы пространство и время не были так ограничены и оставался бы некий излишек сил еще для кой-чего, помимо основной задачи — преодоления воплощенных в капитализме разрушительных сил.

Размышления подобного рода как нельзя лучше подходили для того, чтобы превозмочь предыдущие скептические и чуть ли не развязно-горестные настроения, и больной говорил себе, что у него есть, пусть и вынужденный, досуг, чтобы отдаться этой возвышенной скорби и без малейшего тщеславия и самолюбования осознать, как велик его долг благодарности светлой памяти усопшего.

Между тем прохладная сырая земля Кильхбергского кладбища, что над Цюрихским озером, уже немало времени покоила гроб, заключающий в себе все, что было смертного в великом писателе. Долгие летние дни миновали, они становились все короче, солнце почти не согревало землю, его лучи уже вскоре после полудня клонились к закату. Предусмотрительно включено было отопление, в батареях по-осеннему булькало.

Узкая продолговатая комната на тихом втором этаже, выкрашенная в голубую краску, приняла меня под свое укрытие. Большой букет синей горечавки, привет с Исполиновых гор воротившейся оттуда приятельницы, чудесно ее оживлял.

Лотта приходила ежедневно; инфекция, которую внесла в ее ногу аренехопская мошка и которая вела себя относительно скромно в тяжелые дни моей болезни, теперь, когда дело пошло на поправку, снова обнаглела. Нога изводила и мучила Лотту, приходилось лечить ее пенициллином. Но невзирая на собственные страдания, вернее, вопреки им, нарушая строжайшее запрещение врача, Лотта со своей распухшей ногой регулярно меня навещала; весело прихрамывая и брызжа энергией, она распространяла вокруг себя атмосферу оптимизма.

Я уже присаживался в постели, слегка прислонясь к поставленной на ребро подушке; опираясь на руку бесконечно внимательных, безотказных сестер, наново учился стоять и ходить, немного пописывал и с величайшим изумлением читал и обдумывал в различных ракурсах собранные под заглавием «О счастливой жизни» письма римского стопка, выходца из Испании, Луция Аннея Сенеки, приговоренного, как нам сообщили еще в школе, к смерти бывшим своим воспитанником Нероном.

Что ж это, думал я сокрушенно, ведь я уже годами запускаю свое образование; я слабо разбираюсь в истории философии, что знаю я о том же стоицизме, который, как нам тоже в свое время твердили, оказал огромное морально-этическое влияние на римлян времен цезарей и был представлен такими знаменитыми мыслителями, как Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий? Как расценивает марксистская философия учение стоиков в лице главных представителей старой, средней и младшей Стои? Не является ли его изумительная ма́ксима о том, что необходимое есть в то же время и целесообразное и что все происходящее вытекает из абсолютной внутренней необходимости, одним из основных положений Гегелевой философии права? Каким образом марксистская философия оценивает учение стоиков о грехе и аморальности как об этической капитуляции и саморазрушении?

Я читал, я предавался размышлениям. Опустив книгу на колени, я с чувством внезапного изнеможения все глядел в пустоту. Я говорил себе, что так же, как снова учусь ходить, буду вынужден заново учиться ученью. Что же годами удерживало меня от занятий важнейшими проблемами духа, историей духовных битв и дискуссий? Что помешало мне без колебаний ступить на путь «к матерям», чтобы бесстрашно открыть для себя пусть и неудобную мудрость? Куда завел меня мой практицизм и был ли он личной моей ошибкой, или я плыл по течению, потому что в то время сделалось модой плыть по течению? Как мог я, писатель, примириться с таким застоем? Как мог поддаться на болтовню о «горячем железе»? Сколько радости много лет назад доставила мне подготовительная работа, когда я задумал написать новеллу о Марксе и Энгельсе, в особенности чтение «Немецкой идеологии», и что заставило меня прервать эту работу? Почему ленинские «Философские тетради» — мне рекомендовал их мой консультант, когда я изучал «Анти-Дюринг», — так и стоят нераскрытые на книжной полке? Почему я только про себя возмущался вульгаризаторами марксизма-ленинизма, вместо того чтобы, вооружась знаниями, открыто против них выступить? Чего стоила моя ссылка на то, что этого не делают и те, кому, казалось бы, и книги в руки? Разумеется, ничего она не стоила, то была пустая отговорка!