Изменить стиль страницы

Но на одном месте они не сидят — они ездят, ходят, переселяются, бегают, совещаются, принимают решения, действуют, словом — живут. Они умеют мечтать, но не занимаются болтовней. И вот: круг замкнулся, полдень, дым отвесно валит из труб, а лица людей выражают радостный голод, который знает, что будет утолен. Прекрасны дороги, прекрасен город, о, вечно новые чары старого моста и тихо проплывающих, несказанно прекрасных кулис, на фоне которых стоит гора с замком! О, музыка пейзажа, не сравнимая ни с чем, даже с музыкой Моцарта!

И то, что ты сам находишься посреди всей этой красоты — не такой, как раньше, когда ты влачился, как унылая мелодия, когда у тебя все валилось из рук и из сердца, потому что ты не был частью этой красоты, а был оторван от нее, и каждый ветер сбивал тебя с ног, и каждая осень иссушала тебя, и каждая зима погребала тебя под своими снегами. Но сейчас — какое возрождение, какое воодушевление, какое аллегретто весны, сейчас, именно сегодня, на второй день рождества, и в любой день, что давно уже перестал быть безымянным.

Но вот я подымаюсь на гору, оставив за собой старый мост; нужно перевести дух, я ведь уже не мальчишка, и с моей стороны было бы неуместным кокетством, если бы я по-юношески взбегал на крутой холм, на одной стороне которого широким фронтом вздымается крепость, а на другой лепятся старые милые домишки, за ними расположен городской вал, а ниже — сады и еще ниже помолодевший, старый, невообразимо прекрасный город.

Итак, вперед, помаленьку, и все мысли о времени, чтобы ни минуты не упустить из драгоценной встречи, где речь пойдет об очень важных вещах, хотя осуществить их не так уж просто.

При этом ни на миг не прекращаешь думать обо всем понемногу, прясть бесконечные нити мыслей, даже если это сверкающие нити радостных мыслей, из которых можно соткать прекрасное платье для всех нас. Иногда вдруг возникает отзвук вчерашнего дня, замирающий, как струна арфы, например, перед домиком с saletto, маленьким итальянским балкончиком: в этот дом мы однажды чуть не вселились, но он был для нас слишком далек от центра.

Но довольно мечтать, дорога бежит вперед, вот я уже на площади, еще один поворот, мимолетный привет маленькой церквушке, часы которой показывают без двух минут два, и скорей в мощное здание, вверх по лестнице, как будто мне двадцать, а не вдвое больше. Эх, хватило бы сил пробежать еще немного!..

И гляди-ка: бегу, и как раз в эту минуту начинается сладкий колокольный перезвон, возвещающий два часа, и ты стучишься в дверь, стучишься в дверь товарища Н. и входишь…

И не правда ли, мои дорогие, не правда ли, дорогие мои друзья, мы с вами люди скупые на слова и не можем мириться с тем, что некто раздувается, как воздушный шар, и пишет роман, содержание которого не тянет даже и на рассказ, на анекдот, на короткую сценку?

Но кто поверит, что существуют мелкие вещи, о которых можно было бы написать толстенные книги, и бывают пустячные обстоятельства, в которых вдруг натыкаешься на самое главное, и хочется говорить ангельским языком, чтобы убедить всех, кого это касается, что речь здесь идет о всех нас, и что в Мельчайшем сокрыто Величайшее, и что мелкие жулики станут разбойниками, если их не ударить по рукам положенным образом и своевременно. И кто из нас мог бы разжалобиться, и кого из нас утешило бы, если бы нам четко и вежливо объяснили, что товарища Н. давно уже нет на месте, потому что он и думать забыл о том, что вызвал кого-то к себе к двум часам, он давно уж на заседании, а в шкафу висит пальто товарища Н., но, к сожалению, это только пальто, а не сам товарищ Н. собственной персоной. Вот если бы он сам висел в шкафу, лично товарищ Н., а не его пальто, то в этом было бы нечто варварское, но отчасти и примирительное, ибо самонаказание злодея есть торжество справедливости. На него навалились бы все его грехи, он сразу понял бы, что жить так дальше не годится, и ему стало бы ясно, каким унылым и ненужным товарищем он был. Он морально надломился бы под тяжестью не сдержанных им слов, нарушенных сроков, невыполненных обещаний и не смог бы ожить вновь, так как ему вдруг стало бы ясно его самое низкое и тяжкое преступление: он не уважал люден, время, товарищей, время товарищей, их существование, их работу, их усилия, их устремления, их надежды, их веру в серьезность слов товарища Н., что не могло быть ерундой, ибо речь шла о самом товарище Н., которого доверие масс удостоило такой важной должности.

Но товарищ Н. был на заседании, а разве заседание не столь же важно, как… Да, а как что?

Однако хватит, мы не собираемся выслушивать дальнейшие вопросы. Мы только хотим поднять палец, дорогие товарищи, длинный указательный палец, которым мы указываем на мелких и средних негодяев, чтобы своевременно предостеречь всех, кого это касается, и не дать им дорасти до крупных размеров, а разом накрыть их крышкой от пишущей машинки.

Давайте же, друзья, прогоним товарищей Н. ко всем чертям, потому что товарищам, которые не уважают других товарищей, делать в нашей партии нечего.

Перевод Ю. Гинзбурга.

ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

(Фрагмент)

1

Я лежу спиной к окну. Это и хорошо и плохо. Хорошо — потому что ничто не напоминает мне о лете, плохо — потому что не вижу неба. Но сегодня утром, когда мною занималась сестра, взгляд мой все же упал наружу. И утонул в густом молочном тумане, осеннем тумане. Итак, пока я лежал на спине, не смея и пальцем шевельнуть, наступила осень; сердце, эта дурацкая губчатая тряпица, — капризный пациент, я узнал его причуды на собственном опыте, да и как еще узнал!

Стало быть, наступила осень, а то, чему положено быть меж весной и осенью, так и не состоялось. Лета не было, пусть даже выдалось несколько солнечных дней, когда в море мелькали голубые вымпелы и датский маяк нет-нет да и мигал нам своими веками. Но этим все и ограничилось, лета, как такового, не было, оно так и не состоялось, за прилавком стоит старуха и тычет пальцем в табличку: «Выданный товар обмену не подлежит…»

Быть может, я слишком много брал на себя, а тем более поручения, которые не в моей натуре, ибо они требуют находчивости, а я ею никогда не отличался. Кое-какая эрудиция да чистейшее любительство не дают еще права на произнесение ученых речей и публичные выступления, а ведь именно этим я и перегрузил сердце, по собственному простодушию, в полной уверенности, что мне ничего не стоит к общему удовлетворению закатить речугу.

Это оказалось чистейшим недомыслием, что очень скоро и дало себя знать. Что же, собственно, со мной произошло? Голова вышла из строя, кровь в нее не поступала, а к этому присоединились стенокардические, по диагнозу врачей, боли под ложечкой, при малейшем волнении или напряжении дававшие себя знать. Даже под пихтами Веймарского дома и на Аренсхопском взморье самочувствие мое не улучшалось, и Боде Узе, приходивший обедать в наш приморский отель, посвежев после долгих часов отшельнического труда, удивленно и неодобрительно качал головой. Не работать, когда никто тебя не понукает, когда ты свободен от службы и находишься в отпуску? Казалось, он смотрит на меня с упреком. Низко же я, должно быть, пал в его глазах.

Видит бог, я не подвержен лени. Желание что-то создавать никогда меня не покидало, мозг мой работал, пусть и вхолостую, как это бывает с машинами. Долгие прогулки в дюнах должны были оказать благотворное действие, море было синим, седым и зеленым, оно волновалось либо лежало зеркально-гладкое, а на горизонта маячили тяжелые суда и легкие парусники. В зеленую карманную книжечку, куда я вносил заметки для будущего рассказа, прокрадывались контрабандой забавные стишки.

Один из них звучал так:

Над корабликом видны
в море паруса,
словно тонкий серп луны
всходит в небеса.
Ты в какой далекий порт
нынче держишь путь?
Сильно волны бьются в борт
или же чуть-чуть?
А матросы на борту —
смелый ли народ?
Он молчит и в темноту
все плывет, плывет…