– Элли, – торопливо, опережая сброс. – Элли, я не хотел, чтобы так вышло…

– Хотел, раз вышло. Это всё. Пока, Джек.

– Позволь мне объяснить…

обрыв связи: палец с розовым ноготком нажал на красную кнопку

Глава третья

Нет бога, кроме мёртвого бога

#np Letdown. – Karma

Потолок был белым. Даже если бы он был какого-то другого цвета, потолок был бы белым, потому что потолка уже не существовало. Белый – цвет отсутствия. С тех пор, как это случилось, ничего не случалось. Простыни были белыми, гипс был белым, люди в белых халатах кололи в её белые вены свои белые растворы. Она была благодарна им. Ей оставалась только ждать, пока отсутствующие куски станут отсутствующими руками, или, если этого всё же не случится (судя по состоянию кончиков пальцев, которые она могла видеть, и общему ощущению, руки разбомбило так, что легче было бы отрезать их, чем лечить) – так вот, если тело не решит, исцелившись, любезно помочь ей поместить шею в петлю, ждать стоит хотя бы выхода в большой мир. Здесь, в маленьком, за ней наблюдали. Наблюдали белым по белому: наблюдать было некому, нечем и не за кем, однако, глаза всё равно висели в воздухе, того не зная, что их, глаз, нет. Сознай они своё отсутствие, исчезли бы в тот же миг. Или не исчезли бы? Может ли исчезнуть отсутствующее? Она предпочитала думать, что может, но на чём-то, кроме себя, проверить это было нельзя.

Матильда исчезала. Тельма смотрела на неё и говорила о выздоровлении, в глазах бегал испуг, хотя Тельма была далеко не робкого десятка. Матильда смеялась: «Сестрёнка, милая, не о том ты думаешь, и не о том говоришь. Мне всё равно на руки. На скрипку тоже всё равно. В гроб я её с собой не заберу. Ты сама подумай: на что мне теперь и то, и другое? У меня из жизни жизнь ушла. Что значит, ну как что значит… вот те дети, которые родились без души, ты таких ведь много перевидала, правда? Тело есть, души нет. Не пришла, не возникла. Взрослый уже – а ни сидеть, ни стоять не может, даже голову не поднимает, про речь так вообще молчу… какое уж там мышление? В них поддерживают жизнь, но зачем? Это ведь только биологическая жизнь. Да, мы её восхваляем – дружно, всем западом, всей культурой нашей. Биологию-маму. Две тысячи лет вытесняли телесность под влиянием христианства, а теперь, по закону чередования противоположностей, возвели её в культ. "Тело – и есть сознание!" Надо же, какая глупость! Я сознательно отказываюсь от продолжения своего тела во времени. Я не в аффекте, не сошла с ума и вполне отдаю себе отчёт в происходящем. Дальше мне нет смысла жить. Моя история закончена. И сколько бы ещё ни прошло времени, что ты можешь меня видеть, сестричка, милая, ты меня уже не видишь. Тебе кажется, что ты меня видишь. Меня здесь нет. Я расхреначила себе башку там, у моста, вместе с Райли». Карие глаза Тельмы, красивые карие глаза, в них стоял ужас. Она не понимала. Она поймёт; конечно, поймёт; это только вопрос времени. Того, от которого Матильда отказалась.

Жалеть сестру, не озвучивая правды, рыжая не стала и не стала бы ни при каких обстоятельствах. Как сказал кто-то полузабытый, но бессмертный: «Жалость мешает уважать равных». Хорошо сказал. Хоть и отсутствовал. Прямо как

потолок

десять лет назад

был белым. Она лежала и ждала, пока его цвет изменится, в своей комнате, в кампусе университета. Лаура, её соседка, невесть откуда достала психоактивных грибов, сказав: «Отвал башки, можно поехать кукухой, но, говорят, можно и что-то понять, ну, понимаешь, такое, сверх». Матильда согласилась, не раздумывая. Это "сверх" – было то, чего она искала всю жизнь. Затем и скрипку просила в пять лет у нищего Санты, скребущего на новую пару носок, рыдая от того, что однажды умрёт: умрёт, как бабушка. Родители хотели продать бабушкину скрипку; Санта забрал её в последний момент. Бабушкина скрипка стала ей ближе всего на свете. Играя на ней, она становилась звуком (кого бы её неумелые звуки ни раздражали), звук не имел тела и, соответственно, свойства смертности. Бабушка была этой скрипкой, и Матильда тоже. Стать звуком, будучи в теле – подобное предлагали восточные течения, и она хваталась то за одно, то за другое, пыталась медитировать, ходила на йогу, но… "сверх" оставалось спрятанным в скрипке, скрипка была "сверх", тогда как Матильда, без скрипки, не могла стать чем-то, кроме самой себя, и однажды просто исчезла бы, как до этого – бабушка, Моцарт, Паганини... Ковёр над её кроватью изображал Будду, сидящего в позе лотоса. В его глазах читалось умиротворение. Лицо было нарисовано, скорее, схематично, в общих чертах. К ковру, вокруг Будды, она приколола фотографии: Тиль с сёстрами, Тиль с отцом, Тиль с собаками. Ничего, похожего на "сверх": обычная девчонка. Рыжая, в веснушках, с узким овалом лица, тонким носом и чёрными, чернее склепа, глазами, худая и вытянутая вверх, в

потолок,

вьющийся и становящийся воронкой. В воронку падали её мысли. Какое-то время спустя она поняла, что наблюдает за мыслями, уходящими в воронку, не падая туда. Мысли могли быть любыми, она создавала их. В следующий момент стало ощутимым само создание мыслей, как они отделяются от неё и падают, превращаясь во что-то иное, более плотное: её действия, события вокруг. Воронка была воротами, вороньего цвета перья кружили вокруг нее. Без Матильды не было воронки, а Матильда уже не была той, кто замечал всё это, хотя и не прекращала быть. Она-сама наблюдала за Матильдой, её мыслями, создающими провал в потолке, её удивлением от этой разницы: себя и "я". Она-сама всегда знала о разнице. Матильда испугалась. Тело дрожало, как в горячке. Она-сама сказала: «Посмотри», – и Матильда повернула голову вбок. Будда улыбался, широкой и шутливой улыбкой. У него были чёрные вьющиеся волосы, тонкий, как у неё, и довольно длинный нос, узкое лицо, выраженные скулы. Он был реальнее, чем фото, реальнее, чем комната, где лежала рыжая девочка, реальнее, чем сама эта девочка. Кареглазый, улыбчивый, едва ли старше неё. Она-сама была не ей и не им, она была и тем, и другим, сакральным "Мы", тождеством контрастов. Матильда была Буддой, а Будда был Матильдой. Матильда бросилась в воронку и оказалась в чужой квартире. Будда, зажав лицо руками, сидел в кресле. Он жил на другом конце материка, и его мать уезжала. Он смотрел на неё, зная, что та уезжает; у него было всё здесь: учёба, будущее, друзья. Он не мог уехать. Матильда подошла к нему: не ногами, ноги, вместе с остальным телом, лежали в кампусе; подошла её тень. Его мать посмотрела на него и спросила: «Может, всё-таки?..» Матильда всем тем, что было у неё вместо тела, ощущала исходящее от него страдание. Ей хотелось утешить его, и она приблизилась. Положила руку на плечо. Будда вздрогнул. Матильда тоже. Что-то выбило её, как удар изнутри, отшвырнуло обратно на кровать. Глаза открылись. Воронки не было. Будда на ковре стал, как и раньше, схематичным. Через несколько дней, не понимая, что случилось, а что примерещилось, Матильда встретила Будду в учебном корпусе. Он уехал с матерью. Его звали Райли Лейк.

Потолка не существовало, звëзды сыпались прямо в комнату, когда там никого не было. Они были, но они были – "сверх". Не менее, чем бог; не более, чем игра в бога.

Потолок был белым. Звук был ими, а они были звуком. Звук остался, они ушли. Она чуть позже, но, в пересчёте на масштаб, этого можно было бы даже не заметить. Мелодия кончилась. «Тиль, – говорила Джен, его мать (её лицо за эти дни оползло вниз, постарело на несколько лет), – милая, ты поправишься. Врачи говорят, есть шанс, что руки восстановятся. Да, небольшой, но он есть». – Джен не хотела терять надежды хоть на что-нибудь. Матильда не мешала ей надеяться. Она-сама была всем, потерять тело для неё ничего не значило. Она-сама просто закончила ещё одну историю. Нужно было поставить точку, наконец; но как? Идеальным было бы удушье, его тело не боялось. Организовать что-то подобное без рук оставалось непосильной задачей. Утопиться – нужен водоём, ближайший – озеро у дома Тельмы. Тельма вряд ли оставит её одну. Подняться на достаточную высоту и прыгнуть: а успеет ли дойти туда? Тельма: нужно работать с Тельмой. У неё есть препараты, превысив дозу которых, не проснешься никогда. Тельма знает всё, что касается жизни и смерти. Осталось лишь убедить её, что вторая – единственный вариант. «Если сестре за это ничего не будет: вот условие», – говорила себе Матильда. Концентрация на цели помогала ей не впасть в панику. Пока что помогала.

– Тиль, – услышала она голос Элизы, высокий и звонкий. Оглянулась на дверь: да, и вправду. – Дженнифер, здравствуйте. Соболезную вам, обеим, мне жаль, мне так ужасно жаль… – Её сломанные брови говорили: правда. Рядом с ней была Тельма, снова Тельма, и снова Пол. Конечно, где же ещё им быть. Это больница, они здесь чаще, чем дома. Отец-целитель, мать-хранитель. Ей бы видеть их, да не тут. Не так.

Блондинка подошла к кровати, села на край. Вся белая, вся в белом, узорчатая. Брюнетка осталась стоять. Та была в своей одежде, не в рабочей форме: в кои-то веки её сестра, не всего отделения. Пол тоже пришёл не как врач.

– Элли, – отозвалась Матильда, спокойно и собранно. – Спасибо, что приехала.

– О чем ты, как я могла? – сказала младшая. – Как могла не приехать. Сразу же, как. – Взгляд на гипс мельком, краем глаза, реакция: шок. Она слышала, не веря. Знать заставили глаза. – Мы… знаешь, мы решили забрать тебя, я, Тельма и Пол. К ним домой. Побудешь пока в гостях, а то, – глаза спотыкались о белизну, не за что было зацепиться, – а то всё белое… хотя, там тоже… – Её язык, спотыкаясь, не мог замаскировать смятения её мыслей.

– Ты согласна, Тиль? – перебила Тельма. – Согласна пока побыть у нас? Я возьму с собой всё, что нужно. – Её левая бровь задиралась выше, чем правая, когда она ждала чего-то. Джен оглянулась. Она хотела бы предложить то же самое, но она не была медсестрой. Джен в профиль напоминала Райли: четкий профиль, удлинненный нос.