— Екатерина Алексеевна, вы должны мне помочь. Только к вам одной обращаюсь! Если вы не поможете мне, я пойду искать, чтобы помогли другие. Все равно найду, сделаю, что надо. Не хочу ребенка от человека, который стал для меня ненавистным! Не хочу, да поймите вы меня, он стал противен мне… он ведь оказался совсем не таким… Он страшный человек, он такой… грязный!

Екатерина Алексеевна обняла Фаину за плечи, притянула к себе и принялась вполголоса успокаивать, точно перед нею была кем-то сильно обиженная и донельзя огорченная девчонка:

— Перестань, Фаиночка, нельзя тебе так, нельзя… Ты расстроилась и сама не понимаешь, о чем говоришь. Раз не получилось у вас любви, забудь о нем. Мне ведь неизвестно, что произошло между вами, а коль сама говоришь, что ошиблась в человеке, значит, не врешь. И не надо стараться силом быть милой… Бывает, что обманываются в любви, ох, как бывает, не ты одна такая… А сейчас тебе о себе надо подумать. И почему хочешь избавиться от ребенка? Уж ты извини, я с тобой наравне говорю, как с женщиной. Коли его разлюбила, так ребеночек-то причем здесь? Он-то не виноватый, ничем тебя не обманул… Будет у него настоящий отец, ты покуда молода, все впереди, жить да жить! Уж поверь мне, старому человеку: лишишься первого ребеночка — век будешь жалеть, ан не вернешь, поздно. Нехорошее дело ты задумала, нехорошее и страшное. Роди, Фаиночка, роди, не станет никто над тобой смеяться, если ты этого боишься. Люди все поймут, чай, не слепые они. И не бойся ничего, не одна ты на свете, люди кругом. Ошиблась если по молодости, так впредь больше не будешь, умнее станешь. И то поймешь, что при жизни человеку не одни только цветочки собирать, а и горькую ягодку глотать… Не худа я тебе желаю, и никто из наших не кинет тебе в глаза песочком. Знаю, люба ты была Алексею Петровичу, как на свою дочку он смотрел на тебя, не думай, что с виду был строг. Строгий он был, да добрый, справедливый. Хоть и не говорил он тебе про это, а видела я, что ищет он в тебе замену для себя. Правда, правда, Фаиночка… Был бы он жив, сказал бы тебе то же самое, что я тебе сейчас говорю. Знал он людей, хорошо умел видеть, что у них в груди, под одежей… Так-то вот, Фаиночка, давай-ка о жизни будем думать.

То ли от слов старой акушерки, то ли оттого, что излила из сердца самую первую, самую горькую боль, но Фаина мало-помалу успокоилась, лишь время от времени вздрагивала от запоздалых всхлипов. Забывшись в теплом, добром объятии Екатерины Алексеевны, она замерла неподвижно, ей казалось, что вернулась, пришла домой после долгой, мучительно трудной дороги и теперь отдыхает возле родной матери. Ей не хотелось ни о чем думать, в голове и в груди было пусто, словно и не было никаких прошлых лет, а заглядывать вперед было страшно. Что-то кончилось для нее, что-то неминуемо должно было начаться. То была невидимая грань во времени, когда человеку кажется, что все вокруг него застыло, остановилось в великом, немом молчании для того, чтобы через мгновение снова ринуться в грозный, увлекающий за собой бег.

25.

Дежурить в больнице в ночь на Новый год была очередь Ларисы Михайловны, но вместо нее сама попросилась Фаина. Преображенская удивленно подняла брови:

— Отдохните, Фаина Ивановна, я сама посижу с больными.

— Лариса Михайловна, уступите мне свою очередь, прошу вас. Мне надо быть здесь, у меня… в корпусе один тяжелый лежит, боюсь за него.

Преображенская согласилась. В другой раз она, пожалуй, начала бы упрямиться, и не потому, что ей очень уж хочется дежурить, а просто так, чтобы позлить человека. Но в последнее время ершистая, любившая поспорить, позлословить «зубниха» стала поспокойнее, покладистее. В ней что-то происходило, она часто сидела у себя в кабинете с задумчивым и несчастным видом. Она по-прежнему любила яркие наряды, какие-то знакомые присылали ей модные чулки, кофточки, но чувствовалось, что наряды ее не радуют. И мало кто знал, кроме почтальона, что ей часто стали приходить письма в нарядных конвертах, с очень коротким адресом полевой почты. Видно, Лариса Михайловна решала про себя какой-то очень мучительный вопрос и никак не могла решиться. А письма ей шли и шли.

…Другие давно ушли из больницы, кроме Фаины, осталась здесь одна дежурная сестра. В корпусах тишина такая, что можно подумать, будто там никого нет. Сегодня за целый день на приеме были человек пять-шесть, не больше, тяжелых среди них не было, никого на койке не оставили. Да и кому мила больница? А в праздники в особенности такая здесь скучища — люди веселятся, а ты сиди или лежи тут, томись в безделье. И врачам тоже несладко, хотя они больным этого не показывают.

Фаина сидела в ординаторской и смотрела в окно. Во дворе было пусто. А в другие дни возле коновязи даже не хватает места — привязывают лошадей прямо к крыльцу, теперь все столбики изгрызаны. Всякие поступают больные, и к каждому надо иметь свой подход. Иной поступит совсем слабый, а немного поправится — сразу заскучает, каждый обход справляется: «Доктор, когда меня выпишете? Не болит уже нигде». Дня лишнего не заставишь полежать. Если же который больной подольше полежит, Фаина к нему так привыкнет, как будто кто-то свой он ей, и когда человек выписывается, даже переживает, как бы он снова не заболел. Разные поступают и уходят больные, но Фаина каждый раз с тревогой провожает их: «Не болейте больше, берегите себя». Вот вчера выписался бригадир трактористов из того самого Тургая, куда она ездила еще давно, осенью… Когда установилась хорошая дорога, его все-таки пришлось поместить в стационар. Думал, что пустяк, а лежать пришлось вон сколько — человек-то немолодой уже, в таком возрасте с сердцем шутки плохи. Чудной такой: ему говорят «лежи спокойно, ни о чем не думай», а он все о своей бригаде да бригаде, мол, как там ребята без меня управляются с ремонтом, и все такое прочее. Пока лежал, несколько раз наведывались к нему молодые парни, видать, его трактористы, приносили папирос и пирожков с повидлом. Папиросы Фаина запретила передавать, а пирожки бригадир сам не стал есть: уже черствые совсем, видно, из буфета, с витрины взяли. Вчера выписали его, а он будто не решается выходить, долго в коридоре сидел, кого-то поджидая. Увидел спешащую по коридору Фаину, поднялся со скамьи, зачем-то шапку снял и в руке мнет.

— Спасибо вам, Фаина Ивановна. И всем… Ухожу вот.

— До свиданья. За что же благодарить? Будьте здоровы, не забывайте нас, заходите.

В шутку, конечно, сказала, — кому же второй раз сюда захочется. Тогда бригадир посмотрел на нее так, будто что-то важное хотел сказать, а оказал просто:

— Не забуду я вашу доброту, Фаина Ивановна. И вам тоже доброго здоровьица желаю. До свиданья, еще раз спасибо.

Шел через двор и несколько раз обернулся на знакомые окна. За ним из колхоза приехали в кошевке, запряженной огромным черным, как атлас, жеребцом. Кучер, молодой паренек, заботливо взбил сено на дне кошевки, поверху разостлал домотканый ковер и что-то сказал бригадиру. Тот помотал головой и рассмеялся, потом оба сели в кошевку. Жеребец с места взял ходкой рысью, паренек туго натянул широкие, плетеные вожжи. На повороте между соснами в последний раз мелькнуло улыбающееся лицо бригадира. Фаина словно в ответ ему тоже улыбнулась про себя: хорошо, что человек уезжает из больницы в веселом настроении. Хорошо бы всегда так: везут сюда страдающего человека, а уезжает домой — от радости смеется. Хорошо бы…

Из окна Фаине виден кусочек поля, ровно покрытого снегом, речка, занесенная вровень с берегами, а за полем, далеко, — дома Атабаева. Если посмотреть в другое окно, там только частые сосны. Выше всех домов в Атабаеве — клуб под железной крышей. Наверное, там сейчас весело играет музыка, из зала, где в обычные дни показывают кино, вынесены все стулья, а посередине стоит нарядная, высокая елка, вся в огнях и серебре. Там уже собралось много народу, хотя до наступления Нового года еще не скоро. У многих на лицах всякие смешные маски, но их все равно узнают, потому что в селе все друг другу известно, каким-то образом задолго узнают, кто какую себе маску готовит. Да, человека в игрушечной маске распознать нетрудно, другое дело, если маска на нем совсем не игрушечная…

Конечно, Тома сейчас тоже в клубе, и Фаина даже наверняка знает, с кем она танцует: зачастил к ним, протопал себе тропочку новый учитель из Томкиной школы. Скромный такой, застенчивый, без причины краснеет, словно девушка. Математик, тоже в очках. Как только войдет он к ним, так Томка сразу становится строгой, как будто ее это не касается, а глаза за стеклами очков все равно выдают ее. Вот и она дождалась своего… Фаина живо представила себе, как Томка танцует со своим долговязым математиком: она ему только до плеч, и чтобы казаться выше, старательно тянется на цыпочках, вытягивает шею и кружится, кружится в танце, вся замирая от счастья…

В коридоре послышались чьи-то осторожные шаги. В ординаторскую вошла старая акушерка Екатерина Алексеевна. Завидев Фаину, она с удивлением спросила:

— Фаиночка? Ты почему сегодня здесь?

— А мы поменялись дежурствами с Ларисой Михайловной. У нее там… какие-то важные дела.

— А-а, поменялись…

Екатерина Алексеевна подошла к ней, присела рядом и ласково похлопала по спине:

— Что же ты, Фаиночка, на Новый год согласилась дежурить? Шла бы в клуб, повеселилась вместе с народом. Знаешь, говорят: что в новогоднюю ночь, то и весь год? Теперь весь год будешь с больными… В прошлую зиму, как раз на Новый год, меня вот так же позвали к роженице на дом, так оно и получилось: весь год с младенцами, пожалуйста, сбылась примета. А еще говорят, будто загаданное тоже в точности сбывается. Я вот загадывала, что больше работать не смогу, глаза окончательно подведут, ан нет, не сбылось, однако. Видно, у кого как. Ну, а ты, Фаиночка, о чем загадала, если не секрет? Ни о чем? Как же так! Обязательно надо! У молодых, говорят, всегда сбывается…