После той женщины на холмик глины взобрался второй, оставшийся пока единственным, хирург райбольницы Георгий Ильич Световидов. Он тоже говорил о тяжелой утрате, о любви Алексея Петровича к людям и вообще о великой любви людей друг к другу. Его тоже слушали безмолвно и очень внимательно, женщины растрогались еще больше, потому что молодой хирург сумел найти какие-то особенные, хватающие за душу слова.

Поблизости от выступающих в толпе стоял литсотрудник газеты «Светлый путь» Костя Краев, он был весь внимание: по заданию редакции ему предстояло дать в газету материал о прощании со старым доктором. В голове уже складывался заголовок: «Атабаево провожает любимого доктора». На сердце у него было не совсем спокойно: после той злополучной статьи о больнице его ожидали неприятности, редактор так и сказал — «нагорит нам всем здорово, а тебе, Краев, в первую очередь». Но ведь он, Краев, действовал по заданию редакции, он просто исполнитель указаний!.. А доктора Алексея Петровича Косте Краеву было искренне жаль, действительно, хороший был человек, вон как все переживают. Да, да, Атабаево провожает любимого доктора…

За каких-нибудь полчаса над гробом Соснова было сказано столько теплых, проникновенных и всяких других слов. Интересно, что самые добрые слова людям на память приходят в минуты очень большого горя, потрясения, сильных переживаний. А в обычное время люди почему-то стесняются говорить их друг другу…

Фаина и старшая сестра Глаша Неверова стояли поодаль, возле молодого клена. Глаза у Фаины были сухие, только где-то в груди застрял твердый комок, теснил дыхание. Глаша тихонько всхлипывала и прерывистым шепотом рассказывала — больше для себя, чем для Фаины:

— Все людей жалел, а себя — нет. Переживал, если в больнице человек умирал, будто свой он ему. Вот и износился, сердца-то на всех не хватило… Тому Матвееву уже на завтра операция была назначена, а Алексей Петрович еще с вечера пришел в корпус, до самой ночи не уходил. Сначала долго сидел в палате, они там с Матвеевым о чем-то разговаривали, а потом пришел ко мне в перевязочную. Как сейчас вижу его перед глазами: зашел и сел поближе к печке, она у меня как раз топилась. Устал, говорит, Глашенька, посижу у тебя в тепле. Завтра, говорит, у нас будет тяжелая операция, уж ты, говорит, приготовь все как следует… Посидел он, помолчал, а потом невесело так вздохнул, прямо от сердца: боюсь я, говорит, за того больного, уж очень слаб он, болезнью сильно источен. Кто знает, чем все это кончится… А отказаться, говорит, я не могу, обязательно должен оперировать. Я, говорит, однажды уже отстоял его от смерти, вот и еще раз придется постоять… Человек этот, говорит, много горя мне и Поленьке причинил, но я должен спасать его, потому что я врач, хирург… Признался, говорит, только что: в газету жалобу на нас он послал, своей рукой писал. Но руку его направлял другой человек, пока не скажу кто, только из наших же он. Вот, говорит, Глашенька, какие у нас дела-то… Как живого слышу, вздохнул он снова и сказал: «Вот, Глашенька, какие у нас дела-то…» После того поговорил он еще немного и ушел к себе домой: Поленька, говорит, меня совсем потеряет, да и отдохнуть перед операцией надо, немного мне осталось их делать. С тем и ушел… Теперь вот думаю: не иначе, как смертушку свою чуял, если такие слова сказал. Редко человека с такой душой встретишь: бывало, как привезут тяжелобольного, он всегда сам брался оперировать. Кто знает, говорит, чем кончится, а если человек помрет после операции, Георгию Ильичу тяжело будет. Каждый врач, говорит, переживает смерть своего больного, а мне, говорит, ничего, я уже старый человек, привык… Где ж привык, когда сам больше других переживал, только наружу не показывал. Он ведь все понимал…

Когда опускали в могилу сколоченный из чисто оструганных сосновых досок гроб, военкоматовские работники трижды выстрелили из винтовок, отдали почести старому врачу: в войну Алексей Петрович почти все четыре года был на фронте хирургом. Потревоженная выстрелами, над леском поднялась стая птиц, покружила несколько и снова угомонилась. На гроб с дробным грохотом упали первые комья мерзлой земли, потом грохот утих, — гроба уже не было видно из-под земли. Люди с лопатами работали без отдыха, будто торопились поскорее управиться со своим невеселым делом. Потом люди стали медленно, один по одному расходиться.

Несколько женщин, подхватив под руки, провожали домой Полину Ивановну. И без того невзрачная, невидная из себя, в толпе людей она выглядела вовсе маленькой и жалкой. На лице ее застыло недоуменное и обиженное выражение, словно она все еще не верила в то, что Алексея Петровича не стало и она осталась на свете совершенно одна. Пожалуй, кое-кому показалось несколько странным ее поведение на кладбище. Полина Ивановна не порывалась броситься в глубокую яму-могилу и не кричала надрывным голосом, а стояла тихо на самом краю, в изголовье могилы, глаза ее были сухими и лицо вроде бы спокойным. И не всякий подумал про себя, что впереди у нее еще немало темных, долгих и одиноких ночей — хватит их ей на то, чтобы и голосом выть в неизбывной тоске, и давиться сухим, от этого еще больше горшим, плачем. Отпущено было бедной женщине полной мерой…

Рядом с председателем райисполкома Урванцевым шел Георгий Ильич, они о чем-то говорили. Фаина нарочно приотстала, чтобы не видеть его, и когда вошла на улицу села, оказалась одна, люди уже успели разойтись по домам. На чьих-то воротах бросился ей в глаза яркий плакат, разорванный надвое то ли ветром, то ли озорными мальчишками. Она узнала его, хотя видна была только часть лица той красивой девушки и кроваво алели ее губы. На миг вспомнила, что так и не удалось посмотреть эту картину. Вероятно, и красивый мужчина, и эта девушка вначале полюбили друг друга, потом в чем-то неполадили, а к концу снова помирились. В кино почти всегда конец бывает счастливый.

Свернув в узенький переулок, она заспешила быстрыми, заплетающимися шагами, в ней рос и зрел отчаянный, раздирающий все тело крик: «Не надо! Не надо!..» Она совершенно обессилела, когда, наконец, добралась до больницы, в изнеможении ухватилась и обняла руками резной столбик на крыльце родильного отделения. Лихорадочно думала о том, что Екатерина Алексеевна должна быть здесь, она нужна ей сейчас, очень нужна! Старой акушерки не было на похоронах Соснова, она не могла уйти отсюда, оставить свое отделение: пусть в Атабаеве пожар, горит полсела, но здесь будут заниматься своим делом. И пусть даже небо пополам — все равно здесь будут знать только о своем деле.

Едва отдышавшись, Фаина поднялась по некрутым ступенькам, взялась за холодную, заиндевелую ручку. Обитая для тепла зеленым брезентом дверь открылась легко, в лицо повеяло теплым воздухом, густо настоенным на привычных запахах лекарств.

Старая акушерка, действительно, оказалась здесь, она сидела в своем крохотном «кабинете», рассматривала какую-то бумагу, близко держа ее перед глазами. Она ничуть не удивилась Фаине, указала на единственный стул:

— А-а, Фаиночка… Ну, садись, садись. Ты сейчас прямо оттуда? Ах, Алексей Петрович, Алексей Петрович, бедняжка… Так все это неожиданно, не верится даже, что Алексей Петрович никогда больше не придет в больницу, не постучит своей палочкой по коридору… Пусто стало без него, ты чувствуешь, Фаиночка? Жалко Полину Ивановну, как она теперь, бедненькая, будет жить одна. Может, вечерком заглянем к ней, Фаиночка? Нельзя ее сейчас оставлять одну.

Отложив бумагу в сторону, она повернулась к Фаине, обеспокоенно спросила:

— Да что это с тобой, Фаина? С лица вся изменилась, заболела никак, а?

Фаина сидела на стуле сгорбленная, с опущенной головой, не сводила остановившегося взгляда с приметного сучка на половице. Срезанный сучок до странности был похож на глаз человека. Глаз этот немигающе, жутко смотрел прямо на нее.

— Екатерина Алексеевна… — голос Фаины был чужой, надорванный. — Екатерина Алексеевна, я должна сказать… у меня…

Голос ее осекся. Старая акушерка встревожилась не на шутку, принялась мягко, но настойчиво добиваться:

— Фаина, да что с тобой в самом-то деле? Чем ты так расстроена? Может, тебе не надо было ходить туда, на кладбище? Ну, ну, не молчи!..

Фаина помотала головой, затем, решившись, чуть слышным шепотом прошелестела:

— У меня, Екатерина Алексеевна… будет ребенок…

Губы у нее запрыгали, из глаз брызнули слезы, закрыв лицо ладонями, уронила голову на стол. В первую минуту Екатерина Алексеевна несколько растерялась, но тут же суетливо поднялась со своего места, подошла близко к плачущей Фаине, осторожно погладила ее по плечам.

— Что же такого, Фаиночка? Теперь надо только радоваться, а ты в слезы… Не думай, я ведь все знаю, как у вас с Георгием Ильичом… Не бойся, девочка, все будет хорошо, вот увидишь. Я тебе помогу. Впервой-то, конечно, страшновато кажется, не ты одна так боишься. Ничего, поженитесь с Георгием Ильичом, ребеночек родится, и наладится все. Глупая, глупенькая ты девочка, ну, перестань!

Не поднимая головы от стола, Фаина вся затряслась и сквозь громкие всхлипывания стала бессвязно выкрикивать:

— Ой, что же мне теперь делать!.. Не нужен он мне, не нужен, не хочу ребенка от него! Если могла, я бы своими руками… Не люблю его, ненавижу! О-о, что же делать? Помогите, Екатерина Алексеевна, милая, помогите! Я не хочу от него ребенка, вы ведь знаете, что делать в таких случаях!.. Господи, пожалейте меня, милая! Я вытерплю, все вытерплю. Только не надо мне ребенка, сделайте так. Не хочу, чтобы он был от него, вы слышите, не хочу! О-о, дура я, дура…

Фаина забилась в рыданиях, стуча головой о стол и не чувствуя боли. Потом она подняла опухшее от слез лицо, с отчаянной решимостью и мольбой взглянула на старую женщину: