— Мы понимаем, милостивый государь, что вам хочется казаться добрым в глазах арестантов. Наверное, на вашей родине принято в присутствии старшего начальника дерзить и самовольно распоряжаться, но у нас в России должно каждой курице знать свой шесток.
Генералу понравилось, как он сказал: и вежливо, и в то же время строго; поставил докторишку на место. Вон купчишка даже живот подобрал и глаза выпучил — страх чувствует. И поговорка хорошая как-то сама собой подыскалась. Ага, и на докторишку подействовали слова, вон он — растерялся, головой крутит. До чего глупый у него вид. И кто только ставит таких на ответственные должности? Теперь главное — не вступать с ним в переругивание, а, не дослушав, вовремя повернуться и уйти. Эх, тяжела наша служба, чтобы о ней ни судачили разные либералисты-бездельники!..
Гааз спохватился, что и вправду забыл представиться господам. Нехорошо, очень нехорошо вышло. Гнев глаза и ум застил, будь он проклят.
Федор Петрович засуетился, поправил орден и поклонился:
— Простите великодушно, милостивые государи. Побранился нынче, когда этап снаряжали, и до сих пор остыть не могу. Я весьма рад, что вы удостоили своим посещением наш дом скорби и печали… Только уж, ваше сиятельство, — в голосе Гааза, когда он обратился к генералу, появились детская обида и ребяческий пафос, — я буду весьма несчастлив, если, как вы полагаете, я не имею права на усыновление Россией. Какой же я иноземец, ваше сиятельство, коли вся моя жизнь и все мои думы здесь вот заключены?..
Генерала смутила искренность тюремного доктора, ему даже захотелось по-доброму простить его выходку, но нельзя же вечно прощать! Он не удостоил Гааза взглядом и, бросив смотрителю: «Наведите к завтрашнему дню в камере порядок», направился к выходу. И все же душу что-то жгло… Ах да, мальчик!
Уже в дверях генерал обернулся:
— Мальчика переведите в отдельное помещение. Не хватало, чтобы он погряз в этом разврате. Я подам государю прошение о его помиловании.
— Не пойду в отдельную! — заорал мальчонка, уцепившись за Чернявого. — Ба-а-рин, не хочу один!
— Да, это куда уж как скверно одному, без компании, — отозвался какой-то безмятежный дребезжащий голос с нар. — Такая одурь возьмет — в пору черту молиться.
— Ну, хоть в больницу переведите. — Генерал понял, что не смог до конца выдержать характер, и дал еще одну промашку — глянул на Гааза. Но, увидев, что тот сейчас заплачет от радости и, чего доброго, плюхнется на колени благодарить его за мальчишку, поспешно вышел вон.
За ним потянулись остальные, брякая саблями и шурша юбками. Даже Гааз вышел, надеясь все же поблагодарить великодушного инспектора и загладить свою бестактность. Смотритель напоследок приказал, показав караульным на Чернявого:
— В карцер скотину. Трое суток.
Через полчаса камера вновь жила своей обычной жизнью. Английский тюремщик пришел бы в ужас от послаблений русского острога. Большинство резались в карты. Под нарами бывший чиновник огрызком карандаша на папиросной бумаге выводил снимок с трехрублевой ассигнации. Устроившись возле стены на корточках, бывший архиерейский лакей, одетый в черный сюртук и белые подштанники, тыкая пером в черепок с жидкими чернилами, писал под диктовку богатыря Василия письмо. Из далекого темного угла неслась молитва раскольника. Белый как лунь старик, починяя сермягу, рассказывал Илюшке сказку о Лисе Патрикеевне. Молодой рыжебородый бродяга, упершись лбом в решетку окна, надрывно тянул знаменитую арестантскую «Собачку»:
Не видеть мне страны родной,
В которой я рожден,
Идти же мне в тот край чужой,
В который осужден.
Прощайте, все мои родные,
Прощай ты, матушка Москва!
Пройду я все губерни-города
В оковах, в кандалах.
Отцовский дом покинул я:
Травою зарастет;
Собачка верная моя
Завоет у ворот.
Пение, хохот, говор, ругань, молитва сливались в дикий оркестр, а с крыши доносился весенний гомон воробьев, задиристо наскакивавших друг на друга.