Изменить стиль страницы

Глава 3 ЗАГОРОДНЫЙ ПЕРЕСЫЛЬНЫЙ ЗАМОК

1

В приемном покое пересыльного замка на стене были вывешены образцовые плети, розги, клейма, кандалы. Здесь отогревались караульные солдаты и производились малые наказания — за нарушение тюремного режима. Следил за их исполнением караульный офицер Протасов — человек в трезвом виде меланхоличный, любящий покалякать и посмеяться, добродушный во всем, кроме исполнения служебной обязанности — экзекуции. Он, конечно, не был ровней петербургским чиновникам, знавшим чуть ли не все сто семьдесят восемь ступенек, по коим с математической точностью государь распределил своим подданным кары от трех розог до ста плетей, но инвалидная команда, охранявшая замок, считала Протасова в этом деле первым докой и законником.

Обычно при наказаниях Протасов держал дверь открытой, чтобы крики наказуемого расходились по всем казармам-развалюхам и имели свое педагогическое воздействие. Но сегодня арестанты ушли к поздней обедне, и дверь пришлось прикрыть, дабы не мешать церковному обряду.

Протасов развалился на своем любимом месте — на лавке у окна. Отсюда ему было хорошо видно и наказуемого, и, обернувшись к окошку, тюремный двор, усыпанный меленьким воробьевским песочком, за которым приезжали к ним от самых значительных московских особ. Виден был и вход в тюремную церковь, куда сейчас набились, почитай, все православные арестанты. Протасову тоже не мешало бы в столь торжественный день побыть поближе к богу, но служба есть служба.

Двое подручных караульного офицера, солдаты инвалидной команды, смирно сидели на запасной лавке под назидательной картиной «Всенародное покаяние убийц Жуковых»: преступники, муж и жена, одетые в посконные свиты, проходят через море народа мимо колокольни Ивана Великого, в руках у них зажженные восковые свечи, босые ноги закованы в кандалы, лицо Жуковой закрыто волосами.

Третий подручный, костлявый и длинный, с клочками бороды на щеках, ловкими и сильными руками размачивал розги в бочке с водой, что стояла перед входом.

Протасов читал вслух новое предписание, комментируя его распластанному на лавке посередине избы арестанту:

— «В исправительном заведении…» Понял, дурья башка, где ты находишься? «…в общении между арестантами не допускаются грубости, запрещаются песни, хохот и вообще резвость…» Во-во, слышал: резвость. А ты драку с поставленным государем императором для твоей охраны воином затеял. Да за это не то что розги, по «зеленой улице» с барабаном тебя бы протащить. Тысячи эдак три палочек всыпать, вот была бы наука… Да-а, не тот нынче мужик пошел, так и зыркают глазищами, того и гляди ножом пырнут. Никакого уважения к чину, совсем народ исподлился.

Протасов вновь уткнулся в инструкцию, бубня себе под нос что-то неразборчивое, и вдруг удивил всех, дико захохотав:

— Ой, господи, ой, лопну!

Он повалился спиной на лавку и принялся сучить ногами. Подручные и даже наказуемый с любопытством наблюдали за корчившимся офицером и ждали объяснений. Наконец Протасов приостыл и отдышался.

— Ну и напишут же эти бумагомаратели. И за что им только большие деньги плачены? Вот… — Он вытянул руку с инструкцией вперед и сложил губы дудочкой, как, по его мнению, и надлежало им быть у петербургских чиновников. — «Предписывается всем арестантам расчесывать волосы гребнем, а раздевшись перед спаньем, уложить свою одежду и обувь пристойно и в порядке на скамейке у кровати…»

Протасов снова залился звонким хохотом.

— Ваше благородие, ради праздника пожалейте христа ради, — заныл уткнувшийся лицом в лавку арестант.

Протасов рассердился и отложил бумагу.

— Ты, голубчик, не мной наказан, не мной и прощен будешь. Это что ж с государством будет, если один будет приказывать, а другой отменять приказы? Рухнет, голубчик, оно тогда, как Вавилонская башня. Тимошка! Покажи прутики.

Подручный с клочками бороды на щеках в момент подскочил и протянул начальнику пучок из четырех ивовых прутьев. Протасов, лежа, опершись на локоток, рассматривал принесенные розги.

— Ну, куда ты отошел? Поди, поди ко мне.

Тимошка боязливо подошел. Протасов приподнялся и стремглав без размаху ткнул его кулаком в зубы. Тимошка, оглушенный ударом, качнулся, потом помотал головой, как бы ставя мозги на место.

— Два! Сколько раз тебе говорить; два аршина! — Протасов вновь прилег. — Это ж надо, его императорское величество постановил два аршина в длину, а он вяжет на три вершка больше. Тут и до греха недалеко… Какой же из тебя, Тимоха, опосля солдат, коли ты приказа ослушался? А ну, укорачивай… Да не руками ломай, дундук, топор за кадкой. И с такими болванами приходится служить отечеству… А ты, мил человек, не стони, — обратился он к причитавшему арестанту. — Стонать будешь, когда тебя жарить начнем. Ты уж покричи, будь милостив, когда Тимошечка начнет по твоим ребрышкам прохаживаться, а сейчас побереги голос.

Протасов слегка качнул головой — дал знак подручным. Они разом подскочили к лавке, один уселся на шею арестанту, другой на ноги, рывком содрали с его спины и зада одежонку.

— Иван Митрофанович! Ваше благородие. Век бога за вас молить буду, у меня и рублик про вашу милость припасен.

Тимошка уже хотел огреть по первой, но Протасов, приподняв руку, велел обождать.

— Эх ты, свиное ухо. И как у тебя совести хватило предложить офицеру рубль. Тебе ж объяснили, дураку, что не Иван Митрофанович определил твоей спине сию меру, не мне и отменять ее. Пойми ты, дурья башка, сам государь приказал смотрителям тюрем вразумлять лозой ослушников. Это ж и тебе и государству на пользу… «Розга ум вострит, память возбуждает и злую волю ко благу прилагает», — с чувством продекламировал Протасов.

— Да забьет меня этот дуралей, — опасливо глядя на Тимошку, простонал арестант.

— Кнут не архангел — души не вынет… — Всего-то двадцать розог… Ну-ка, Тимошка, пропиши ему ижицу.

Протасов отвернулся к окну и принялся рассматривать стену тюремной церкви. Потом взгляд потянулся вверх, к огненной луковке, вознесшейся к небесной сфере и поведавшей ей о плачевной юдоли. Протасову вспомнились тятенька и маменька, как они складно пели по вечерам в праздничные дни и полдеревни собиралось их послушать. Давно это было, еще до войны с французом…

За спиной, рассекая воздух, просвистела ивовая лоза и раздался звонкий шлепок.

— Ой, мамочки! — всхлипнул арестант.

— Садчее, Тимошка, — проворчал Протасов, с неохотой отрываясь от воспоминаний.

Вторая, третья, четвертая… Красные полосы одна за другой ложились на истязаемую спину.

— Жжет, ой, жжет! — прокричал мужичонка после восьмого удара и затих, только постанывая и вздрагивая с каждым следующим.

Спина вспухла, стала кроваво-синего цвета, и лоза шлепала по ней, словно телега по весенней снежной грязи, лихо разметывая по сторонам брызги. Пол возле лавки уже был заляпан сукровицей. Оба подручных, восседавших на жертве, монотонно считали: четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать…

— Вставай! Кончай! — вдруг закричал Протасов, вскочив с лавки.

Все опешили: еще оставалось четыре удара.

— Затирай, канальи! Одевай его! — И сам первым Протасов бросился поднимать арестанта.

Подручные глянули в окно и всё поняли: к ним скорым шажком приближалась сгорбленная фигура в расстегнутой волчьей шубе. На арестанта, на лавку, под лавку было вылито по ведру холодной воды. Подручные елозили по полу с холщовыми тряпками.

— Только попробуй пожалуйся. — Протасов погрозил мужичонке пучком розг и закинул их на печь. — Я тебе четыре оставшихся таких закачу — мир невзлюбишь.

— Простите христа ради, ваше благородие: век за вас бога молить буду, — покачиваясь, пролепетал спекшимися губами мужичонка, все еще не пришедший в себя после экзекуции.

— Прощу, коли молчать будешь. Хоть и не по закону это — тебя прощать, да, вишь, у нас не лекарь, а форменная зверюга, его даже законом не проймешь.

— Спасибо, ваше благородие. — Мужичонка грохнулся на колени. — А что стегали, так того не было, истинный крест не было.

— Не крестись, пока не просят. — Протасов, поморщившись от столь мелкого подобострастия и безверия, отвернулся к окну.

Старый доктор почти дошел до избы приемного покоя, но вдруг остановился, повернулся к церкви и, подумав малость, поспешил в храм.

— Повезло, — облегченно вздохнул Протасов и дружелюбно обратился к уже очухавшемуся арестанту: — И дернул же меня черт за язык. Повезло тебе, считай. За что в каторгу-то идешь?

— На госпожу ездили жаловаться, совсем со свету сжила.

— Да-с, — удовлетворенно качнул головой Протасов, хоть и не понял, в чем вина мужичонки, — такие дела, брат, непозволительны.

2

Федор Петрович прошел мимо конвойных, дежуривших на паперти, и вступил в храм. Белый мрамор стен и столбов отражал в себе горящий золотом иконостас. Гааз привычно скользнул взглядом по иконописным лицам.

Гааз выхватил картину над алтарем — воскресение спасителя, взлетающего из гроба в багряном хитоне. Ниже — обритые наполовину, понурые головы сильно каторжных и такие же понурые, но лохматые других арестантов. И повсюду веточки ивы в приподнятых руках, дремучий вербный лес шелестит и веселит душу.

«Как бы я хотел видеть вас счастливыми, — крестясь, думал Гааз о своих подопечных. — Я тогда тоже обрел бы покой и счастье. Почему так несправедливо устроен мир? Одни выдумывают себе жизнь, в которой надо влюбляться, красиво одеваться, много смеяться и в полночь ходить друг к другу кушать, а другим оставляют лишь то, чего лишили себя, — труд и страдания».

Взгляд старого доктора остановился на проповедовавшем протоиерее. Ему, судя по ярко-розовому здоровому цвету лица и подтянутой, ладно скроенной фигуре, было не больше сорока лет. Черная шелковая ряса элегантно, словно древнегреческий хитон, обрисовывала его плотное нервное тело. Федор Петрович слышал, что этого попа привез из Петербурга флигель-адъютант его величества, присланный инспектировать московские тюрьмы. Еще не прошло и недели, как они в Москве, а петербургский священник вошел в моду в великосветских домах на Тверской и Пречистенке. Поговаривали, что он сочинил пасторское увещание преступников, приглянувшееся самому государю императору.