Изменить стиль страницы

Член врачебной управы Николай Христофорович Кетчер воистину был детищем своего родного города, он не представлял себя без Москвы, и она ему платила тем же. Здесь одни его знали, как переводчика на русский язык «Кота Мурра» Гофмана и трагедий Шекспира; другие — как карбонария, принадлежавшего в молодости к знаменитому кружку Станкевича; третьи — как гостеприимного хозяина, у которого по праздникам много пьют; четвертые — как бывшего редактора «Журнала министерства внутренних дел»; пятые — как завзятого огородника, любящего поутру копаться в саду; шестые — как неблагонадежного человека, помогшего сумасшедшему (названному так по приказу Николая I) Чаадаеву переложить на родной язык и напечатать в «Телескопе» его французское письмо о России; седьмые — как литератора, решившегося подготовить и издать двенадцатитомное Собрание сочинений умершего от чахотки Белинского; восьмые — как атеиста, читавшего на ночь вместо молитвы речи Мирабо и статьи Маркса; девятые — как друга профессора Грановского и актера Щепкина; десятые — как юрода, даром лечившего больных в своем околотке… Но никто, конечно, не знал всех его ипостасей!

И этого человека, как бы в надсмехательство над Миллером, да не только над ним, но и над самим генерал-губернатором графом Закревским и даже над!.. Но нет, остановимся на графе. И такого человека, как Кетчер, московское губернское правление прикомандировало к пересыльной тюрьме для контроля за широким применением Гаазом понятия о нездоровье ссыльного!

Худощавый, на голову выше унтер-офицера, в распахнутом верблюжьего цвета пальто и поношенном сюртуке, с ворохом всклоченных волос, толстыми губами, расплывшимися в улыбке, дешевой сигарой в зубах, в треснувших очках Кетчер показался Миллеру фантастическим, кошмарным существом, а отнюдь не инспектором.

«Вот среди какого общества приходится работать, — горестно вздохнул полковник. — Я бы его на порог своего дома не пустил. Никакого понятия о приличии ни в одежде, ни в манерах. Он сам-то на разбойника похож». Миллер рассмеялся удачно найденному сравнению и несколько раз повторил его, чтобы сегодня вечером в Немецком клубе вставить в шутливый рассказ о тюрьме и своих приключениях в ней.

— Федору Петровичу привет! — подняв руки в приветствии, закричал Кетчер еще издалека. — Все воюешь с бездельниками?!

Лицо Гааза засветилось улыбкой, он тоже замахал руками и почувствовал вдруг себя молодым.

— Воюем помаленьку, Николай Христофорович.

— Дай-ка убор, — обратился Кетчер к унтер-офицеру.

Митрий бережно протянул шляпу с широкими, волнистыми от времени полями. Кетчер натянул ее поглубже и подошел к обернувшейся в его сторону колонне.

— Вот эти четверо, — показал унтер-офицер на отделившихся от колонны арестантов. — Все они здоровы, а их превосходительство говорят — больны.

Четверых подвели к Кетчеру, они с подозрением и опаской глядели на господина врача, должного решить их участь.

— А ну, раскройте-ка свои пасти, — приказал веселый господин.

Николай Христофорович сверху вниз заглянул каждому в рот и присвистнул.

— Ай-я-яй, однако же, ты, батенька, отменный врун, — развернулся он к унтер-офицеру. — Все четверо, несомненно, больны.

Тут подошли и офицеры. Князев возроптал:

— Как же теперь? Что же нам, при всей амуниции ждать, пока списки переделают? Это же не меньше часа займет. Мы ж дотемна на Рогожский не поспеем.

Кетчер оглушительно захохотал:

— Поспеешь! Ты только, любезный, пиши шибче и поспеешь… А ты, Федор Петрович, пролетку не убирай, пока списки не подчистят. Была бы у меня своя, я бы рядом поставил. — Николай Христофорович дружески хлопнул по плечу Князева. — Что, брат, тяжела шапка Мономаха?

Заулыбались арестанты, кое-где послышались смешки, жалобно улыбнулся сам обладатель шапки Мономаха. Гааз весь сиял от удовольствия. И тут, не дождавшись, когда ему представится член врачебной управы, Миллер сам подошел к Кетчеру. Он отчетливо ощущал контраст между собою — чистым, выглаженным, напомаженным — и этим мужиковатым дворянином.

— Я бы хотель знать болезнь эти притворщик. Почему они нельзя идти в строй?

Кетчер окинул холеного полковника пренебрежительным взглядом.

— Кашель.

— Что?! Кашель — идти нельзя?! Как вы смеете! Вы не знаете служба! Преступник должно карать. Здесь не больница, а тюрьма.

Кетчер выпятил грудь, насупил брови и перешел на серьезный тон:

— Вы здесь, милостивый государь, жандарм и извольте исполнять указанные вам обязанности, а мне покорнейше разрешите исполнять свои. — И, повернувшись спиной к Миллеру, скомандовал начальнику этапа: — Всех четверых в больницу сей же момент, двоих, указанных Федором Петровичем, перековать. Объявляю час отдыха перед выходом. И попрошу не перечить, — погрозил он Князеву своим длинным пальцем, но тут же улыбнулся и полез в карман. — А ну, закуривай! — Николай Христофорович протянул по сигаре Князеву и Протасову. — И не вешать носы… Если что, я в больнице! — крикнул он на прощание Гаазу, задымил сигарой и, уже больше ни на кого не глядя, широким шагом пошел прочь.

— Я буду писать! Вы не знаете служба! Вас надо вон из русский тюрьма! — прокричал ему вслед униженный, побелевший от гнева и презрения полковник Миллер.

— А жандарму пилюль от бешенства! — уже издали прокричал Николай Христофорович. — Глядишь, смилостивится и донос покороче наскребет!

Через час, когда был произведен новый расчет кормовых денег по поправленным статейным спискам, сто тридцать арестантов, их семьи и конвойные тронулись в путь через матушку Москву к многострадальной Владимирской дорожке.

5

Русская темница не отличается удобствами. Так уж устроены русские (да, наверное, не только русские), что их всегда тянет на волю, к родному очагу, а у кого его нет — на простор. И потому осужденному мало дела до специфических красот и благоустройства тюремного покоя. Но это не помешало знаменитому Говарду, побывавшему в тюрьмах чуть ли не всего света, снисходительно отозваться о московской: здесь и лица поздоровее, и популярной в Европе тюремной лихорадки нет.

Но Николай I, лично осмотревший образцовые заграничные тюрьмы, нашел, что мы поотстали от Европы, и возмечтал покрыть Россию одиночными камерами, «применяясь к правилам, какие существуют в Англии и других просвещенных государствах». Он попросил нескольких приближенных ко двору генералов прямо, без обиняков, как на духу сказать свое мнение по этому вопросу. Они вполне искренне ответили: «Вы, как всегда, правы, государь!» После столь демократического обмена мнениями во все концы России поскакали курьеры с новым предписанием о повсеместном устройстве одиночек. И вскоре в Петербурге вырос новый тюремный замок — царская мечта. Правда, сие новшество годилось больше для тех, кто уже был готов из временной каменной могилы перешагнуть в вечную, земляную. Даже грозный революционер, а ныне каящийся узник Петропавловской крепости Михаил Бакунин умолял государя не наказывать его за немецкие грехи немецким наказанием, а лучше отправить в каторгу. «В уединенном же заключении все помнишь, и помнишь без пользы; и мысль и память становятся невыразимым мучением, и живешь долго, живешь против воли и, никогда не умирая, всякий день умираешь в бездействии и в тоске».

Но Николай I не внял просьбе, так как петербургские генералы ему докладывали, что введенные по его указанию тюремные новшества весьма хороши. Он сделал лишь на длинном письме анархиста карандашные пометы для нравоучительного чтения наследнику.

А одиночные, или секретные, камеры ему весьма понравились. В них сначала худеют, плачут, бьются головой об пол, то есть проявляют упорство и грубость. Но пройдет годик, и заключенного берет тоска, за ней рабская, животная покорность, отупелость, что на языке венценосного экспериментатора и его генералов называется «усмирением и приведением к раскаянию».

Но в Москве об одиночных камерах и прочих усовершенствованиях тюремного быта слышали краем уха. Всяческих циркуляров из Петербурга приходило так много, что не знали, за что браться, а потому вовсе ни за что не брались, здраво рассудив, что главное — очистить бумагу, то есть ответить на нее позаковыристей и поставить галку в графе «Принято к исполнению».

Майор Кутасов чувствовал, что вверенная ему тюрьма из-за отсутствия нововведений не по нраву генералу, и повел господ окружным путем к сараю, который специально держал для всяческих проверок, осмотров, экскурсий. Здесь содержалась чистая, благородная публика — бывшие дворяне.

— Здорово, ребята! — нарочито бодро произнес генерал, смело переступив порог камеры.

За ним в темницу влился длинный шлейф сопровождающих.

— Здравия желаем, ваше превосходительство! — хором прокричали все пять арестантов, вскочив с кроватей.

Генерал, а следом два полковника, отец Исидор, смотритель и шестеро солдат при ружьях с примкнутыми штыками обошли строй. Дамы и Лукин с отчаянной обреченностью топтались у порога. Генерал дружелюбно поглядывал на чистеньких арестантов в новеньких верблюжьих халатах и крепких сапогах.

— Жалобы есть?

— Никак нет!

— Почему на кроватях нет табличек с именами? — строго заметил генерал Кутасову.

— Так ведь, почитай, каждую неделю народ меняется, — захлопал глазами смотритель. — Не напасешься.

— К двадцать пятому числу сделать и доложить.

— Есть!

Генерал подметил, что взгляды всех дам обращены на него, и только на него. В нем они видели свою защиту, видели ум и оплот России. И хотелось блеснуть, показать себя в настоящей службе, а не только в осмотре довольно сносного арестантского помещения. Генерал с понимающей улыбкой полуофициальным тоном обратился к смотрителю: