Изменить стиль страницы

— Хамово отродье!

Смотритель не удержался, занес кулак, но его руку перехватил второй полковник.

— Разве вы не видите, он не в себе.

— Нет, ваше высокоблагородие, я-то в себе. — Чернявый даже сделал реверанс второму полковнику. — Не в себе кто-то иной. А кто — попробуйте-ка рассудите. Вы уж, господа тайные благотворители, внимательно поглядите и рассудите. — Чернявый раскланялся господам, отступил на шаг от штыка и обернулся к братьям по неволе: — А ну, живо сюда Илюху.

Два мужика подвели к нему тщедушного мальчонку лет тринадцати-четырнадцати. Штаны и рубашонка висели на нем, как на пугале. Испуганное лицо он попытался спрятать, ткнувшись им в грудь Чернявого, от людей высшей расы, перед которыми благоговел и которых боялся. Чернявый опять сделал шаг к штыку, обняв мальчонку за плечи.

Генерал чувствовал себя одураченным в этой комедии: холоп, да еще каторжный, посмел осудить их. Что же предпринять? Он уже хотел было приказать отвести этого сумасшедшего убийцу в карцер, но отвлек мальчик. Зачем здесь, среди падших, развратных людишек, оказался ребенок?

— Один из самых зловещих преступников, — как бы поняв недоумение генерала, горько усмехнулся Чернявый. Голос его стал ласковее, хоть глаза по-прежнему оставались красны и безумно блуждали. — Ни папеньки, ни маменьки — подзаборником родился. Ходил по миру, копеечки выпрашивал. Знаете, как это делается? «Ба-а-рин, ба-а-тюшка, копе-е-чку! Су-у-дарыня, ма-а-тушка, гро-о-шик!» — и ладошку протягивает.

Чернявый взял мальца за локоть, и тот невольно протянул вперед ладошку.

— А потом видит, что батюшки и матушки больно скупы, вот и надумал: отлил в глине из олова три монетки да в первой же хлебной лавке со своими блинами и попался. Благородные начальники обрадовались, что словили злостного фальшивомонетчика и присудили ему пятнадцать лет каторги и сотню плетей.

Чернявый дико захохотал, потом резко замолк и прижал к себе голову мальчика.

— Это правда? — генерал обернулся к смотрителю.

Кутасов развел руками: мол, не в моей власти, и прочитал из вовремя поданной ему солдатом книги:

— «Уголовная палата на основании 608-й статьи 1-й части XV тома присудила Илью Непомнящего к лишению всех прав состояния, ссылке в каторжные работы на пятнадцать лет и к телесному наказанию ста ударами через палача плетью».

— Нет, это неправда. Вот она, правда! — Чернявый резко нагнул мальца, задрав ему рубаху до самых плеч.

Дамы вскрикнули разом, как от острой неожиданной боли, увидев рваную детскую спину. Отец Исидор перекрестился.

— Не крестись, все одно чертям достанемся, — усмехнулся Чернявый. — Ты вот, святой отец, сегодня в церкви рая нам в будущей жизни желал. А нельзя ли заместо него в нынешней грешной жизни Илюшку на волю выпустить? Чтоб он, как воробушки, на солнышке погрелся, на свободушке почирикал? У всех нас, сиволапых, сколь здесь ни есть, рай забирай взамен — мы согласны. Как, ваше преподобие?

— В страдании, сын мой, сгорает зло, — ответил отец Исидор первое, что пришло на ум.

Чернявый, явно паясничая, поклонился протоиерею до самого пола.

— Спасибо, святой отец, надоумили вы нас, прокаженных. Теперь с радостью поплывем вдоль каторги. Правда, я думал, вы Иоанна Богослова вспомните: «Дети мои! Станем любить не словом или языком, но делом и истиною».

— Не давай злу побеждать тебя, сын мой, — с досадой, что опять никто не остановит непочтительного каторжника, ответил отец Исидор и с достоинством отошел к дамам.

— Его надо простить, он не ведает, что творит, — потихоньку сказал протоиерей Лукину и почувствовал разливающуюся под рясой благость своего прощения.

Дамы стояли онемело от увиденного страдания. Они забыли про вонь, грязь, грубость и были готовы сейчас на многое, лишь бы прекратились страдания мальчика. Аграфена Федоровна даже окликнула генерала:

— Граф, как же это?… Как же возможно?

Но генерал не слышал ни беседы протоиерея с арестантом, ни слов графини. Он как завороженный не отрывал взгляда от хрупкого детского позвоночника, который во множестве пересекли красные рубцы с полкопейки шириной. Мозг инспектора сжигала адская пляска мыслей, воспоминание о первых годах царствования Николая Павловича. Вот такая же худенькая спина вмиг стала рваной и багровой.

Генерал — тогда еще поручик — с ротой окружили эшафот. Вдалеке показалась телега, народ расступался перед ней, со страхом крестясь. Молодая женщина, совсем еще девчонка, закованная в ручные и ножные кандалы, с распущенными золотистыми волосами, взошла на помост. Палач с яростью сорвал балахон, прикрывавший ее белое тело, и стал накрепко привязывать нагую преступницу к доске, да так крепко, что, казалось, ее кожа вот-вот хрустнет. Потом палач вынул из ящика плеть, похожую на маленького дракончика с тремя головками-узлами; прошелся по помосту, посвистывая ею в воздухе. Но вот остановился, хватил приготовленный стакан водки и с криком «берегись» с разбегу обрушил удар на спину возле позвоночника. Потом были еще удары, но генерал их не замечал, его, кажется, мутило, и он отвернулся. Только помнил, что после каждых десяти палач приостанавливался, величаво прохаживался по эшафотному помосту, посвистывая в воздухе дракончиком. Тело преступницы, сроднившись с деревянной доской, сине-багровое, с темными пятнами, судорожно вздрагивало, и из него медленно сочилась сукровица. После тридцати ударов лекарь остановил наказание, и к вечеру молодая преступница, как рассказывали в роте, скончалась в больнице.

Тридцать ударов, генерал точно помнил, она вынесла тридцать ударов.

— Сколько? — все еще не отрывая взгляда от детской спины, спросил генерал.

— Двадцать по малолетству отходил, — горько усмехнулся Чернявый и, глянув в генеральские глаза, но уже не дерзко, а со старческим безразличием, добавил: — Лекарь подоспел, не дал до смерти забить.

«Господи, за что же так? За что ребенка? — пронеслось в голове генерала. — И что теперь делать?»

Положение спас смотритель. Он кивнул солдатам, и те оттеснили к нарам уже безропотного Чернявого и всхлипывающего мальчишку. Сам же смотритель, набравшись смелости, образовал из господ кружок и загадочно зашушукал:

— С этим случаем я разберусь. А вот тут один прелюбопытный тип есть. Семьдесят лет, а все крепок. Был осужден на бессрочную каторгу, но бежал с рудника, когда к нему семья добралась, и, представляете, прошел с детьми и женой через всю Сибирь до родной деревни. Там его только и взяли. Жену люто любит, уж два раза пытался вешаться. А она ему стихи в письме переслала. Баба грязная, а тоже свое чувство имеет. Не желаете полюбопытствовать, для познания, так сказать, образа жизни этих людей? — Смотритель достал листок, но, заметив пару недружелюбных женских глаз, поспешно пояснил: — Не подумайте чего, письмо доставлено адресату. Это я с него список сделал, для изучения, так сказать, внутреннего мира своих подопечных.

И он шепоточком прочитал:

У тебя клеймо на лбу,

Но везде пойду с тобою.

Кто тебя полюбит так,

Если будешь брошен мною?

Целый мир тебя отверг,

И грешна душа твоя;

Целый мир тебя отверг,

Но не я, не я, не я!

Дамы как-то незаметно для себя призабыли о мальчике и с любопытством (тем более что стало полегче дышать — распахнули наконец входную дверь) слушали притягательную историю. Оказывается, и у них бывает любовь.

— А посмотреть на него можно? — не удержалась Аграфена Федоровна.

Смотритель кивнул караульному, и тот подвел к ним крепкого богатыря-мужика с клеймами на щеках и лбу. Его лицо, обрамленное громадной седой бородой и стриженым лбом, как и взор, застыли от томительного неутешного горя.

Смотритель строго посмотрел на каторжника и приказал:

— А ну, Василий, расскажи господам, как тебя жена с детишками любят.

До мужика долго доходили слова начальника пересылки, наконец дошли, и лицо страдальчески дернулось.

— Не смей! — вдруг раздался властный громкий голос.

Все повернулись на него. В распахнутых дверях сарая стоял, пылая гневом, Федор Петрович Гааз. Он твердой походкой прошел вперед и положил руку на плечо старика Василия.

— Иди, голубчик, посиди. И впредь никому, если сам не захочешь, не рассказывай про это. Оно только твоей души касается, оно, хоть и в тягость тебе, но есть твое счастье. Ведь правда же? — Гааз заглянул ему в глаза и увидел там не только страдание, но и теплую синь. — Ну, иди, иди, а я, как обещал, завтра тебе весточку от Нее доставлю.

Арестанты повылазили из темных углов, обступили своего доктора, кланяясь и приветствуя его.

Гааз, еще не совсем остывший от гнева, повернулся к смотрителю:

— А вы, милостивый государь, лучше бы их выслушали, а не выспрашивали.

Смотритель чуть не взвыл с досады: принесла же нелегкая этого сумасброда, когда он совсем, ну совсем сейчас здесь не к месту. Отчего это столько несчастий за один раз?! Теперь все, считай, отставку получил. А разве проживешь на один пенсион с его семьей, когда попривык к взяткам и к власти.

Генерал был недоволен смотрителем: то сумасшедший преступник их оскорблял, теперь какой-то старик в клоунском одеянии — потертом фраке, штопаных-перештопаных чулках и башмаках с дурацкими пряжками. Наверное, это и есть тот самый доктор, который допек доброго Закревского, и Арсению Андреевичу пришлось доносить его величеству «о непозволительно мягком отношении с преступниками Фридриха Гааза». А смотритель — осёл, знай себе глазами хлопает вместо того, чтобы поставить на место распоясавшегося лекаря. И какой позор — все это происходит при дамах. Нет, пора наконец проявить себя, показать, кто здесь флигель-адъютант его величества. Какой тяжелый день!

Генерал знал, что сейчас главное — говорить резко и тихо, чтобы и ты сам имел вид полного самообладания, и других заставлял внимательно вслушиваться в негромкие слова.