Изменить стиль страницы

— Раньше быль больше порядок. Мужик больше боялся власть. Кнут — хороший урок быль. Я зналь мастер — за два удара позвонок ломаль. Тогда боялись официр. Сейчас нет кнут, розга не боятся. Розга мало-мало болит. Прут тоже хорошо быль. Все идут с ним скован. Никто отойти, никто убежать не умель.

— С прутом легче было, — согласился простодушный Князев. — Присмотра особого не надо — по двадцать человек на одну железку нанизывали. Правда, один шибко идет, другой болезный, а третий, глядишь, помочиться не вовремя захотел. А прут-то для всех один, делай как все. Свихивались, бывало, умом трогались, а то и до крови дело доходило. Но забот, оно конечно, меньше было, а порядка больше.

— Давай на прут ковать. Я разрешиль.

— И не мечтайте, — замахал руками Протасов. — Сейчас притащится Газе, он такой прут устроит — хоть святых выноси. Уж лет двадцать, как из-за него перековываем в ножные браслеты. Сколько на него ни жаловались — все по-старому. Видать, знакомства большие.

— Это лишнее удобство для преступник. Арсений Андреевич его отмениль.

— А вы это Газе докажите, — иронически улыбнулся Протасов. — Его даже майор боится. Да и правду сказать, любит наш доктор арестантишек, как детей родных, а они его слухают, божьим человеком прозывают.

— Пусть так, без прута, — согласился Князев.

Миллер смерил русских офицеров презрительным взглядом. Он уже десять лет служил в России и все десять лет слышал об этом сумасбродном докторишке, который всякий раз чинит препятствия закону и начальству. Почему не отстраняют его от должности? Почему не закуют в кандалы и не отправят к друзьям-каторжникам в сибирский острог? Почему сам генерал-губернатор Арсений Андреевич, который ненавидит Гааза, не выгонит его вон из Москвы?

— Добро вредно, если оно остановиль ход дель, который утвердиль закон, — произнес Миллер в поучение русским офицерам и спрятал в карман суконку.

Князев с Протасовым на всякий случай покивали согласно головами и полезли в карманы за табачком.

Миллер почувствовал, что они не верят в силу его слов, что они даже не почитают его за большого начальника, и от этого распалился злобой. Надо было сейчас же показать им, как должно офицеру служить своему императору.

— Стройте преступник, — приказал он.

— Рано, — раскурив самокрутку, пояснил Князев. — Одного еще перековывают, да и доктор не подошел.

— Я приказаль — стройте! Вы должны не спорить, а исполнять команду! Не нужень доктор — нужень идти Сибирь! — закричал, побелев от гнева, Миллер.

— Не пори ерошку — строй, — толкнул Князева локтем Протасов.

— Сам строй, — огрызнулся тот. — Не вам с ними идти, вот вы и смелые.

— Немец-то звонкий попался, — показал на побелевшего Миллера один из арестантов своему товарищу, и оба засмеялись. — Чухна заморская!

Миллер слов не разобрал, но понял, что арестанты смеются над ним, оскорбляют честь его русского полковничьего мундира. От ярости он даже топнул ногой и ударил себя кулаками по бокам, обтянутым белоснежными панталонами.

— Сечь! Всех надо сечь! Стройте преступник!

Князев разгладил ладонями свой мятый мундир и лениво крикнул унтер-офицеру:

— Митрий! Строй к выходу. — И, развернувшись к Миллеру, успокаивающе доложил: — Не извольте беспокоиться, ваше высокоблагородие. Сейчас построим.

Арестантов спихивали с телег, разлучали с семьями, гнали в строй. Послышались ругань, визг, плач. Но каторжники не растягивались шпалерой, а сходились в кружки, о чем-то переругивались, бросая лютые взгляды в сторону офицеров. Вот уже они столпились в один круг, лишь кое-кто из семейных, раскольники и бывшие благородные — всех человек тридцать — остались в сторонке. Двое молодых конвоиров подошли к толпе, хотели ее растянуть в ряд, но на них не обратили внимания, только крикнули унтер-офицеру, чтоб забрал своих молодцов, пока им кости не переломали. Митрий подозвал солдат к себе.

— Что там?! Почему нет шпалер? Почему нет колонн? Почему нет дисциплин?! — все более распаляясь, досаждал Князеву Миллер. — Вы потворствуете преступник! Вы испугались простой мужик!..

— Эх, ваше высокоблагородие, простой непростой, а поберечься надо. Москва-то от копеечной свечи сгорела… Митрий!

Но унтер-офицер и так уже поспешал к своему командиру.

Он сбивчиво стал докладывать, но Князев прервал, и так было видно по ропоту каторжан, по их напрягшимся телам и решительным лицам — будет претензия.

Он подозвал солдата и приказал ему тотчас разыскать Гааза.

— Эй, Хряков! — позвал в свою очередь Протасов другого конвоира и, когда тот подбежал, попросил: — Сбегай, дружище, за отцом Иннокентием. Он у майора на дому с господами обедает. Да майору-то особо не разрисовывай, что тут у нас, скажи, мол, сами управимся.

Хряков перевел взгляд на своего командира, и Князев согласно мотнул головой.

Трое арестантов отделились от толпы и безбоязненно направились в сторону офицеров. Князев, да и Протасов тоже в душе проклинали Миллера на чем свет стоит — теперь, глядишь, заварится каша. «Надо пресечь. Как пресечь?» — только эта мысль заполняла душу и тело Князева. А тут еще немец все квохчет, никак не поймет, чем его «стройте преступник» может кончиться.

Наконец до Миллера дошло, что решительным оказался не только он, но и арестанты. Но при чем тут пожар Москвы и копеечная свеча?

— Где много солдат? Нам нужно много солдат наказать преступник, — забеспокоился он.

Но караульные офицеры уже не уделяли ему никакого внимания. Они, притворись беспечными, с напряжением следили за каждым взглядом, каждым взмахом, каждым словом взроптавшей толпы.

— Не слушайте этого дурака, — на всякий случай подсказал Протасов, кивнув в сторону Миллера.

Князев опять согласно мотнул головой.

Трое каторжников мужицкой походкой приближались к ним. Двое остановились за пять шагов, третий сделал еще два.

— Имя? — грозно спросил Князев.

— Фрол Васильевич, — уперев правую руку в бок, бесшабашно улыбнулся арестант.

Был он лет тридцати, двух аршин пяти вершков росту, худощав и телом и лицом, с редковолосой светло-русой бородой, с нахмуренными светло-русыми бровями и впалыми серыми глазами. Двое, стоявшие за ним, были постарше, с одинаково бритыми наполовину головами, со свирепыми взглядами исподлобья. Только тот, что слева, был пострашнее на лицо — все в оспинах, рубцах и рыжая борода клочками. Кандалы он носил не только на ногах, но и на руках. «Видать, уже был в бегах, да еще небось караульного порешил. С таким надо держать ухо востро», — уважительно оглядел его Князев и перевел строгий взгляд на Флора Васильевича.

— Для Васильевича рылом не вышел. Что надо?

Флор с усмешкой глянул в сторону Миллера, который ответил взглядом, полным презрительного высокомерия.

— Партия просит не отправляться до прихода Федора Петровича и священника, — наконец соизволил передать волю арестантов Флор.

— Эх, ребята, не дело вы затеяли, — начал корить его Протасов, но Князев остановил.

— Будет и доктор, и поп, без них не тронемся, — сообщил он. — А теперь все в строй с пожитками… И только попадись мне еще, — добавил тихо, для одного Флора, — засеку, как собаку.

— Становись! Будет Федор Петрович! — обернувшись, весело закричал Флор.

Но все и так уже перестраивались на мирный лад, завидев спешившего к ним в волчьей шубе нараспашку, в черном костюме квакера своего доктора, а следом Гнедка с Ганимедом, тянувших неуклюжую, громоздкую пролетку, набитую провизией, и величавого Егора на козлах.

Послышались голоса, добродушные, уважительные:

— Наш генерал идет.

— Ишь, хитрецы, без него хотели отправить. Не вышло — наша взяла.

— Полковник-то с испугу как столбом встал, так до сих пор не очухается. Гордый, видать, его от одного нашего запаху с души воротит.

— Ничего, небось, как харчем запахнет али монетой звонкой, враз стронется, смиренным прикинется.

— Глянь-ко, о́рдена он-то, как Федор Петрович, не выслужил, хоть и фигура подходящая, и мундир справный.

— Так их, ордена́-то, за другое дают. Послужи, как наш Федор Петрович, тогда и получай.

Балагуря, арестанты растягивались в шпалеры по обе стороны дороги. Наконец ожил и Миллер, он расхаживал поодаль ото всех, дожидаясь, когда арестантов подравняют, перестроят в походную колонну и они наконец будут похожи на роту.

Миллер с презрением наблюдал, как глюпий доктор подходил к каждому осужденному и задавал глюпий вопрос: «Как ты себя чувствуешь? Хочешь ли книгу? Есть ли просьбы?» За ним следом шел другой старик, кучер, и, важничая, раздавал арестантам конфеты и калачи, а желающим вешал еще на шею мешочек с книжкой. Одни в ответ кланялись Гаазу до земли, другие осеняли его крестным знамением, третьи пытались поцеловать руку. Гааз с завидным терпением, а по Миллеровской уверенности — с тщеславием, принимал благодарность черного народа, трепал их по плечу, гладил по голове, а кое-кого даже целовал. И каждому на прощанье говорил что-то ласковое, ободряющее.

Вскоре подошел и поп. Он тоже останавливался возле каждого и со словами: «Да поможет бог на новом пути твоем, да избавит от бед и напастей. Аминь» — крестил отправляющихся в многомесячный путь.

Дикий, темный народ, рассуждал Миллер, и душа его обретала покой, так как невозможно сердиться на существа недалекие, примитивные. О чем будет рассуждать преступник, зная, что ему сочувствуют, называют несчастным, наделяют милостыней? Конечно, о том, что правительство наказало его несправедливо. И появится злоба, а за злобой — новое преступление. Этот юродивый доктор — лицемер. Даже одежда его — тщеславие, хитрость, чтобы всяк полюбил его. В этом поношенном похоронном костюме он похож на идиота, ему как идиоту всё прощают, а он преспокойно делает свое незаконное дело, стремясь любыми путями добиться любви и поклонения убийц и воров. Эх, была бы его, Миллерова, власть в этом неряшливом, непросвещенном городе, он бы показал, как надо верой и правдой служить законному государю.