Изменить стиль страницы

— …Почему, тогда как гражданское общество изгоняет вас, церковь как бы гонится за вами? Одно изъяснение сих неожиданностей — любовь христианская. — Протоиерей провел ладонью по вспотевшему лбу, поправляя митру. — Рассудите: было ли для вас благом скорое и легкое освобождение отсюда? Тяготеющая на совести вашей неправда, тоска по утраченной честности, по загубленной добродетели пошли бы отсюда с вами; и кто знает, не стали бы вы утолять сию жажду огнем вместо воды, то есть новыми неправдами вместо покаяния, и не обратилась бы утоляемая жажда ваша в ту огненную и неугасимую?..

Арестанты с почтением посматривали на осанистого проповедника, говорившего назидательное слово. Им было приятно, что сановитый священник отечески снисходит до них, рассуждает об их будущей жизни, призывая к спасению и долготерпению. Лишь немногие, решенные, повидавшие на своем веку тьму господ, и светских и духовных, с презрительной ухмылкой наблюдали за пылкой проповедью.

— …Тягостна ваша участь. Но не забывайте, что скорби, лишения и печали — постоянные спутники человеческой жизни. Недаром священное писание называет землю «юдолью плача и обителью сетования» и, как бы в разрешении тоски по родине, учит вас помнить, что мы здесь гости, пришельцы, странники на пути к жизни вечной. Поэтому ободритесь! Пусть печаль, тоска и скорбь при разлуке с родиной не тяготят вашу душу!..

«Как же не тяготить, когда здесь остается всё, а впереди — ничего? — удивился Гааз. — Я-то уж, почитай, полвека по своей воле в России проживаю, и то все тятенькин домик вспоминается, все ляжешь спать и думается: как там мои добрые сестрицы сейчас? Мои милые братцы?..» Федор Петрович поймал на себе неодобрительный взгляд протоиерея. Он отогнал думы и, спустившись на землю, понял, в чем дело: арестанты, расступившись, освободили «божьему человеку Федору Петровичу» путь к алтарю и смотрели уже не на проповедника, а на своего доброго генерала-доктора. Гааз смутился, даже покраснел от такой несуразности и, вобрав голову в плечи, быстро прошел вперед. Ряды за ним сомкнулись, проповедь беспрепятственно потекла дальше.

— Заботьтесь утолить не жажду внешнего освобождения, а отрешитесь от грехов и преступлений. Приникайте со слезами ко Христу, который хочет видеть вас покаявшимися в своих преступлениях. Ибо все видит бог, и если не устами своими, то устами учеников своих проклянет татя.

Протоиерей плавно повел рукой и указал на западную стену, где апостол Павел обличал Ананию и тот, как громом пораженный его словами, падал замертво. Сотни арестантских глаз уставились на Ананию, и по храму прокатился богохульный жалостливый вздох.

Гаазу очень хотелось смотреть и смотреть на лица богомольцев-арестантов, но он стыдился своего любопытства. Каждое слово проповеди они примеряли к себе. Вот услышали: «Заступница усердная», и глаза засветились надеждой, мольбой. Вот раздалось: «Потщися, погибаем», и взгляд затуманили слезы. Кто-то унесся думой в далекий, потерянный родимый дом, другой возмечтал о воле, которая примет его через десять лет, третий злобно глянул на чистую публику впереди, возле амвона.

Гааз не мог оторвать взгляда от изможденных, в рубцах и язвах лиц. «Кто осмелится бросить камень в них?.. Не все ли мы в мире братья — одни счастливые, другие несчастные? Их вины мы никогда не прощали, облекая свой страх перед народом в законы и указы. А кто измерит вину каждого из нас перед ними? Кто простит нас за то, что мы поставили и себя, и детей своих, и внуков своих выше того, кто нас кормит и одевает?.. Дивиться надо, как мало мы пользуемся способом взаимного прощения. Ты боишься потворствовать преступлениям? Но разве мы думаем вступать в содружество с преступниками? Ты боишься лишить закон спасительного страха? Но потеряет ли закон, если желать, чтобы дома, устроенные против преступления, не обращались в рассадники лютой злости, безнадежности, беспамятности?»

— …Темницы и узы не погубят невинного, а только споспешествуют его спасению. Апостолы, претерпев от Синедриона безвинно телесное наказание, «идяху радующеся от лица собора, яко за имя сподобившаяся бесчестие прияти».

Федор Петрович перевел взгляд на тесную группу господ, стоявших на возвышении бочком к проповедовавшему. Их отделял от арестантов плотный ряд солдат инвалидной команды, приодетых ради торжественного случая в новые мундиры. Среди господ резко выделялся независимым начальственным видом высокий худощавый генерал лет пятидесяти с двумя звездами на мундире. Его холодные глаза цепко наблюдали: все ли здесь как положено, соблюдены ли законы? Сам он соблюдал их в любой малости, даже прическа его строго соответствовала требованиям императора: волосы на лбу и висках не длиннее вершка и приглажены слева направо, округ ушей и на затылке гладко выстрижены. Не допускал генерал никаких странностей и в нависших над бульдожьей челюстью усах, копируя их с венценосного солдафона. Вот его взгляд нашел цель недалеко от Гааза, где двое арестантов стояли на коленях. Взгляд его говорил: «Почему не как все? Я вас!» На миг даже в Гаазе эти глаза возбудили страх. Федор Петрович наконец догадался, что это тот самый флигель-адъютант его величества, приехавший инспектировать московские тюрьмы.

— …Над вами совершился суд, но с милостью: суд — от людей, но милость от бога.

За генералом столпилось двое военных чином пониже и несколько членов дамского попечительного о бедных общества. Дамы, кутаясь в тяжелые шубы, с любопытством и страхом поглядывали поверх голов солдат инвалидной команды на отверженных обществом людей и ждали, что вот-вот слова столь красноречивого духовного наставника, как петербургский протоиерей отец Исидор, низведут мир и кротость на души преступников и настанет их нравственное перерождение, они возликуют, уразумев истину.

Но лица паствы оставались сумрачными, и попечительницы стали серчать на каторжан, разглядев в них тупость и врожденную жестокость. Федор Петрович прощал женщинам их скоропалительные, идущие от неопытного в бедах сердца чувства. Он верил, что если женщина побудет подольше рядом с ними, то не убоится труда, научится любить несчастных и поможет им советом и делом. Так было не однажды. Но государствами, к их стыду, правят лишь мужчины и думают, что это у них хорошо получается.

Увидев в кучке господ купца Лукина, Федор Петрович не удержался — улыбнулся. Слава богу, тут же спохватился, унял улыбку, а то опять мог бы выйти конфуз.

Священник уже перечислял людские пороки:

— …Прелюбодеяние, блуд, нечистота, идолослужение, чародеяние, вражда, рвения, завиды, ярости, разжжения, распри, соблазны, ереси, зависти, убийства, сквернословие, неповиновение государю императору.

Красное круглое лицо Лукина обрамляла аккуратно подстриженная бородка. На своих маленьких, но крепких ножках он с торжественностью держал, даже не только держал, но нарочито выпячивал, кругленький живот-арбузик, придававший купцу солидный вид. Одет Лукин был на немецкий лад — в коротенький плащ нараспашку, под которым был заметен оливкового цвета сюртук и медаль «За усердие» на Владимирской ленте. Но длинные сапоги поверх исподнего платья выдавали в нем русского мужика.

Лукин, все время ощущая тепло медали, пожалованной ему за многолетние внушительные взносы в благотворительные комитеты, самодовольно оглядывал церковное убранство. Ведь это он превратил убогий тюремный храм в красивейший. Чего стоит один образ божьей матери, унизанный жемчугом! В нем двадцать восемь крупных и четырнадцать средних драгоценных зерен! А занавес к царским вратам малинового штофа с золотым крестом из парчи и шелковым прибором?!

— Сама красота храма сего, так заботливо и щедро здесь водворенная, — протеиерей глянул с почтением на Лукина, — проливает веселие в прилежащие к нему печальные жилища ваши.

Лукин с умилением посмотрел на отца Исидора, поверх рясы которого сверкало золотое облачение в полторы тысячи рублей серебром, пожертвованное им, Лукиным, к нынешней пасхе. Ну, теперь-то должны разрешить ему открыть новый проволочный завод.

— …Благопочтение требует во всем предаваться воле божьей и терпеливо переносить труды и бедствия земной жизни, — наставлял облаченный в полуторатысячерублевые ризы протоиерей.

На смотрителе пересыльного замка, местном деспоте, искавшем глазами инспекторского милостивого внимания, взгляд Федора Петровича не остановился — не жаловал доктор этого китайского наместника, присланного несколько лет назад подтянуть московскую пересылку.

Своей неуместностью среди светского общества выделялся тюремный священник отец Иннокентий — щуплый, сгорбленный годами старичок в нанковой пожелтевшей рясе. Федор Петрович подметил, что отец Иннокентий глядит куда-то внутрь себя, где, наверное, пережидает в безмятежности отведенное для протоиерейской проповеди время.

— …Приди бы сын человеческий взыскати и спасти погибшего. Аминь! — закончил протоиерей и развернулся в легком полупоклоне к дамам и флигель-адъютанту его величества.

И тут вдруг раздался гулкий грохот вперемежку с кандальным звоном — вся церковь рухнула на колени. Послышалось глухое бормотанье, арестанты били поклоны, и каждый, скорбя, взывал о спасении к творцу, который тоже страдал и тоже был оплеван.

Не ожидавшие столь прыти от преступников, дамы перепугались. Но инспектирующий генерал, развернувшись к ним, с улыбкой успокоил:

— Я и забыл, что для вас все здесь внове. Наши арестанты чрезвычайно религиозны. А вот в Англии, напротив, сущие вольтерьянцы.

Дамы благодарно улыбнулись. Но им все равно было не по себе, они ощущали себя зрителями, которые пришли на представление, а им подсунули подлинную трагедию. И если бы лишить в этот миг тела молящихся одежки, то перед любознательными попечительницами и гвардейским инспектором вспыхнула бы апокалипсическая картина: море крещенных лозою спин, изрытых, исполосованных вдоль и поперек глубокими розовыми и красными рубцами, а на перекрестиях вздутых наподобие веревочных узлов.