Изменить стиль страницы

Когда мы все шли гурьбой, Павлик на руках Венеры так и не проснулся, хотя Венера старалась незаметно разбудить, не проснулся и в машине. И такое было у Венеры лицо, когда полковник переложил мальчика поудобней, а потом удержал жену за руку, когда та полезла в сумочку, наверное, хотела расплатиться с Венерой за автомат, а потом взяла Павлика себе на колени, — такое было лицо… Ну, не стоит об этом.

Батыгин в гараже больше не появлялся. Может быть, ему было стыдно. А Танюшин как ни в чем не бывало крутился тут, то есть не крутился, это слово к нему не подходит, — присутствовал. Я его  н е  з а м е ч а л. Изо всех сил. Порой хотелось спросить: ну и чего ты добился?

Оказывается, вот чего. Надо сказать, у нас автобусная остановка расположена возле самых ворот, а учительские дома — на противоположной стороне детдома, а пройти к этим домам можно двумя путями — обогнув территорию или прямо, через саму территорию. Ну так вот, когда прибыл вечерний автобус, мы увидели, как Маша прошла к своему дому через территорию, и первое, что я подумал: так, для Маши территория уже не запретная зона. С Батыгиным, значит, покончено. Потом уж подумал: ага, где-то ее все-таки догнало известие, что с отцом плохо.

На следующий день я не вышел на работу: простуда взяла свое. Мне казалось, что недавние события пришли к своему завершению, и позволил себе поболеть. Правда, к вечеру все-таки не выдержал и пошел гнать ребят из гаража готовить уроки. С трудом прогнал. Выключил лампочки, они так больно резали глаза, уж и сквозь веки резали. Надо было хоть таблеток каких-нибудь, что ли, взять. И я направился к нашей врачихе Степаниде Ивановне. Быстро теперь как темнеет; полпятого, а уж день прихлопнули, маленькая еще оставалась сбоку щель…

Степанида Ивановна долго слушала, притаившись у меня за спиной, я стоял смирно с подолом рубашки на груди и вдруг неожиданно для самого себя спросил:

— Вы Рудольфа Павловича помните?

— Как же не помнить, я тридцать лет здесь работаю. Ложись-ка.

В больнице я больше всего боюсь прикосновений. Но, как всякий брезгливый, обреченный подавлять и скрывать брезгливость, я плотно, всем голым животом прижался к стерильным доскам лежанки.

— Ну и как? Какой он?

— Павлович-то? Да такой же.

— То есть как это такой же?!

— Лежи, лежи! Завскакивал… Такой же был вскочун.

— И все? А разница? Разница-то в чем?

— Есть и разница. Ты вот что-то спросить хочешь, я вижу, и вот вертишься с вопросом, вот вертишься… А тот прямо спрашивал: тетя Стеша, меня ребята любят? Вся и разница.

— Тетя Стеша, говорят, нам нового директора пришлют, — перескочил я.

— Что-то ты какой… Два часа уж как по детдому ходит, знакомится. Боюсь. Гордеич уж не оправится. Угораздило тебя с ним вместе заболеть: вернешься — опять сначала все начинать. Новый директор — новые и порядки. Поедешь завтра с направлением в больницу. Направление я тебе сейчас выпишу, с ним сразу к терапевту, регистрироваться не надо.

— Зачем к терапевту?

— Полежишь, полечишься. Воспаление легких у тебя.

— Ну да!

— Одевайся-ка!

Когда мы с ней вместе вышли и в коридоре под забрызганной известью пронзительно яркой лампочкой старушка, уже в пальто и пуховой шали, прощаясь, подняла лицо, я подумал, что что-то главное забыл спросить. Хотел проводить, чтобы вспомнить по дороге, но она уперлась рукавичкой в грудь: «Ни-ни!» Тут меня действительно стало знобить.

Я направился домой, но вдруг обнаружил себя на кухне. Зачем я сюда зашел? Согреться, что ли? Что-то я забыл, что-то нужно было сделать перед отъездом. От огромной электрической плиты посреди кухни — так посреди музейного зала стоит саркофаг — исходили волны жара. Хотелось расслабиться и плыть… За волнами неясно рисовались глазам женщины, которые дробно стучали ножами по доскам, рубили лук.

— В пальто-то! — оглянулась одна. — Проголодался, что ли?

— Что у нас наутро в меню?

— Котлеты с картофельным пюре и блины.

Стало до слез жалко себя, — завтра будут котлеты с картофельным пюре и блины…. Боже мой, это же все, наверное, мое любимое: котлеты с картофельным пюре и блины…

И тут я вспомнил: в директорском кабинете на столе под стеклом лежит мое заявление об уходе.

Но я не успел. Там уже сидел новый директор, изучал папки с делами. Не знаю почему, но только я увидел, с какой упрямой складкой на лбу, с каким настойчивым терпением — и не на всю ли так ночь — он изучал эти дела, как недоброе предчувствие усилилось.

— У вас плохой вид, Борис Харитонович, — заявил он. Словно мы были знакомы давно, а в последний раз виделись сегодня утром. Не знаю, хотел ли он поразить тем, что все уже знал обо мне и обо всех прочих (а он, конечно, все уже знал дотонка), или это был его метод. И пальцами по стеклу повез в мою сторону бумажку с пожелтевшим краем; да, этот был деловой и не хотел тратить времени с человеком, которого уже изучил и с которым рассчитался. — Скучаем по школе? Ничего, подлечитесь, отдохнете, поправите нервы….

— Нервы у меня в порядке.

— Понимаю. Немножко беспокоит, что бросаете трудное дело? Но с кадрами у нас теперь налаживается, штат укомплектован, со мной будут работать опытные люди, так что с чистой совестью занимайтесь любимым делом. Черчение и рисование, если не ошибаюсь? Рисование, да… Сам когда-то увлекался, но… Таланта нет — в городе не купишь.

— Каждый должен заниматься своим делом, — сказал я зачем-то. Так за последним вагоном поезда летит газетный лист. Летит, переворачивается, прилипает к шпалам и снова несется парусом. Только я никак не мог прильнуть, за что-нибудь прицепиться, и колотило головой о шпалы. — В сущности, ко всякому делу надо подходить по принципу: годишься или не годишься… Каждый должен знать свое место…

— Вполне современный взгляд, — попытался он остановить. — У вас лихорадка?

— Дело — прежде всего, — летел я невесомо. И тут вдруг зацепился: — А я все-таки не понимаю. Вы смотрели там, внизу, — дату? Этому заявлению сто лет… Такие прошумели воды… Извините, я уже успокоился. За это время я ведь мог и передумать. На вашем месте я бы, прежде чем подписывать, взглянул бы все-таки на человека.

— Каждый должен знать свое место, — сказал новый директор. Кстати, он действительно был какой-то новый, новенький, только что из-под пресса, точнее, только что отчеканенный. Из-под пресса был когда-то Гордеич, потом на нем сколько таких вот чеканили и клепали, и я все никак не мог поверить, что металл его устал. Этот был красивый мужчина, наши девочки зауважают его. И до тех пор будут уважать, пока он будет выглядеть новеньким и чеканным. У таких нервы скоро начинают петь, а там вдруг и обвиснут. — Вы решили остаться? Но, во-первых, это ведь ваше собственное заявление, не правда ли? И не так уж давнее. Этим ста лет нет и двух месяцев. Странные колебания для человека, воспитывающего людей, не так ли? Во-вторых, вы неспециалист. Родителям возвращают утраченные ими родительские права только по закону; вы нарушили этот закон. Только неспециалисту простительно это упущение.

— Это не упущение.

— Это ваш принцип. Я так и понял, но не хотел верить…

— Работаешь-то с живыми людьми. Бывают, знаете, ситуации… Когда кажется, что это не работа.

— Что же?

— Не знаю. Сострадание, может быть. Я ведь неспециалист.

— Понимаю. Как и то, какими глазами вы сейчас на меня смотрите. Не понимаю только, какие могут быть принципы в сострадании? Полная анархия кажется тут логичнее. И эти колебания — тоже из сострадания? Конечно, идеальным было бы, чтоб этих папок вовсе не было, еще бы лучше, чтоб самого детдома не было. Но он есть, как есть сама жизнь со всеми ее сложностями, поэтому нужны и законы, а законы нужно уважать.

— Значит, я уволен… А как же Венера? И другие?

— Со всей ответственностью заверяю, — сердечно улыбнулся директор, наверное, очень уж глупое было у меня лицо. — Венера и другие не пропадут. Напрасно вы так волнуетесь. Приезжайте к нам в полном здравии, там и поговорим.

…Вот так, ехал себе, ехал, — где опасно, где ничего, — вдруг проломил барьер и полетел с обрыва, — плавно, как в замедленной съемке, медленно переворачиваясь в воздухе, досадуя, что долго и поскорей бы…

И пока летел, кого-то спрашивал в неясной тревоге: «Ко мне никто не пришел?» — «Никто не пришел, лежи», — отвечал рядом чей-то голос…

Через четыре дня температуру сбили, и я лежал — уже выздоравливал. Потом попробовал вставать, потом ходить. Потом гулять. Больница приобрела новые удобные кресла — красные и желтые половинки шаров на растопыренных ножках; в момент, когда я сюда пришел, они еще стояли смирным стадом внизу в фойе, но за эти дни разбрелись по коридорам, паслись под фикусами в двух вестибюльчиках у нас на втором этаже. Одно за другим я перепробовал все кресла, пока не понял, что мне нужно. Я ждал гостей, и мне нужно было окно, в которое я мог бы увидеть их раньше, чем они увидят меня. Зачем-то это было мне нужно. Наверное, чтоб успеть подготовиться: вдруг удивиться, всплеснуть, даже слегка потеряться… В общем, волновался самым постыдным образом. Что-то я от этого ждал, какие-то хотел подвести итоги. Правду-то говоря, я мог ведь уже и ехать. Прямо сейчас. Врач бы поворчал для вида, но про себя бы одобрил. Я это знал и это подчеркиваю. Но тут был как раз удобный случай убедиться, гожусь ли я на своей работе, второго такого случая уже не будет. Так что момент был решающий… И в конце концов! Почему человеку нельзя поинтересоваться оценкой своей работы?

Но все окна вестибюля выходили на внутренний двор, а в коридоре окон совсем не было. Торчать же у окна в палате я не мог себе позволить, там таких и без меня было много — торчат, уставившись на парадные двери.

В поисках своего окна я даже забрел в соседний корпус; с нашим лежачим соединялся переходным полуподвальным коридорчиком корпус поликлиники. Поликлиника была старинное здание, и там была странная одна комната с незакрывающейся дверью, ею пользовались для свалки вышедших из строя медицинских установок. Когда в детстве забираешься в такую комнату, чувствуешь себя за чертой запрета, в такие углы забираешься, например, когда тебя выгнали из класса, да еще с требованием немедленно привести родителей. Окно здесь было большое, тоже старинное, полукруглое вверху, но нелепое: помещение когда-то перегородили, и перегородка пришлась как раз посреди окна. За окном ничего не было, кроме бельевой сушилки, но зато отсюда видна была автобусная остановка. Так даже удобней: когда они приедут, я успею в свою палату, лечь там, и еще останется время как бы и задремать…