Изменить стиль страницы

ВЗРОСЛЫЙ САД Повесть

…так нелюбимое дитя в семье родной

К себе меня влечет…

Пушкин
img_3.jpeg

Два слова о себе. Не так давно я любил планировать свою жизнь, составлял помесячные графики на год вперед; составлю — и полюбуюсь. Или вот списки — что именно из человеческого наследия, в какой последовательности и в какой срок я обязан прочитать и усвоить. Составлю — и полюбуюсь. Или вот тоже день (всегда только завтрашний) разграфлю — полюбуюсь. Но тут что оказывается: во-первых, обязательно что-нибудь мешает выполнить, во-вторых, если мешает и не выполнил — мучаешься, а в-третьих, если много запросил и не выполнил — то еще и характер портится. Ну а портить себе характер я не собирался. Так что к тому времени, когда я стал работать в вечерней школе учителем черчения, всякие боли и тревоги поутихли, состоялись кое-какие примирения, и теперь у меня все, ну, или почти все хорошо, моей зарплаты нам с матерью хватает (отца у меня нет), а насчет там чтоб жениться, так в двадцать четыре это еще не горит.

Но — хватит. Нечего развозить. Да и не так уж это, наверное, важно — какой я. Ну а кто я и зачем я, то есть зачем я сверх того, что вот родился и живу, — об этом не стоит и начинать. Тут уж и никакой дядя не поможет.

Дяди у меня, кстати, тоже нет.

Значит, к делу.

Вдруг один такой приблизительно дядя нашелся — подсказал. Он был директором детдома и входил в комиссию по инспектированию школ-интернатов и школ рабочей молодежи. Эти инспектирования-налеты небольшой толпой наводили всегда тусклый ужас в нашей вечерней школе, о них у нас как-то узнавали заранее и заранее начинали волноваться, меня это слегка бесило. Работала такая комиссия у нас подолгу, дней пять-шесть. И всегда все кончалось благополучно ко взаимному удовольствию, наши потом недоумевали — а чего это мы боялись-то? Позвольте… В общем, во время одного такого очередного инспектирования этот директор вдруг заявил мне, что никакой я, к черту, не чертежник. Правда, он не сказал, кто же я в таком случае, но и это уже тоже ведь что-то. Конечно, всерьез я его слова не принял, мало ли что… И совсем не потому, что был с ним не согласен, а потому что… Да потому что был с ним согласен! Дня через три он напросился зачем-то ко мне в гости и за чаем, кажется, даже с удовольствием повторил, что я не чертежник. «Не-ет, какой там, к черту». Хоть он для чего-то и пережимал, но опять я с ним согласился, нудное это было дело, правда. «Проецирование на три плоскости проекции… Аксонометрическая проекция вот этой симпатичной детали с цилиндрическим отверстием…» Такие дела. Вот сами ученики интересовали меня, да, и здорово. Днем они жили, где-то там работали, чем-то там увлекались, и на их лицах, когда они входили в класс, что-то такое достывало, уже и остыло. То есть мне-то уже ничего не доставалось. Конечно, какое им, взрослым, с их уже взрослой усталостью, дело до меня, это понятно. А спросить об их делах я стеснялся. И было досадно: просто прийти, объяснить, показать, проверить — и до свидания, и по домам… Ну вот такой случай: одна из моих учениц уже неделя как бросила школу; вдруг врывается среди урока, испуганная, что опоздала, и тут приходит в себя: «Надо же, в привычку вошло!» Ведь вот происходило же что-то там у человека, что-то рушилось, какие-то случились сдвиги (как она повзрослела за эту неделю!), но вот свернула по старой привычке в школу, ну а я — нашелся я что-нибудь сказать или спросить? Да нет, здрасте, и все.

А ведь был и у меня праздник, не в школе, нет, а вот когда еще сам учился в художественном училище, так между предпоследним и последним курсом, практика называлась, мне достался пионерлагерь. (У нас было три варианта практики: пленер; ну, это тем немногим талантам, кто серьезно готовился в художественные мастерские, школа и, значит, лагерь). И когда я водил ребят рисовать виды, закаты, пни и листочки, усаживал за натюрморт — барабан и горн с красной драпировкой, — когда спал с ними в палатке и что-то рассказывал и что-то там распутывал в их делах, ссорился с родителями, окопавшимися в длительной осаде вокруг территории, следил за порядком в столовой и вставал среди киносеансов, чтобы смирить взглядом фосфоресцирующую в темноте от возбуждения живую массу, — да ну что там! — я был счастлив…

Вот тогда я маленько понял, какая томит меня жажда, когда, так сказать, глотнул этой нечаянной радости.

В общем, я и не спорил с этим детдомовским директором, но, как каждый сомневающийся, который всегда испытывает потребность в доказательствах, показал ему свой диплом. Он почему-то обиделся и не взял даже в руки, будто диплом был липовый. Он, кажется, совсем ни во что не ставил бумагу, вообще документ. Я-то, конечно, ничего, но мама сильно обеспокоилась, она не могла понять, чего, в конце концов, этому гостю надо. Смотрел он очень уверенно, сидел грузно и как-то слегка ворочался, чашечку с чаем держал в мощном кулаке — пил как из кулака, — был переполнен здоровьем и силой. Поворочался и вдруг стал дотошно объяснять, как можно проехать к нему в детдом, каким автобусом…

Потом уж я догадался, что он на пушку брал, у него же плохо с воспитателями, и не кадры к нему, а он за кадрами ходил, и жалоба в облоно у него была всегда одна: помогите с кадрами.

В школе он об этом со мной больше не заговаривал, для него дело было уже решенное.

Звали его, кстати, Гордей Гордеевич.

Если б мне предложили подобрать ему имя, я б назвал его как-нибудь Никодим Никанорович, что ли, или там Прокоп Лукич, или даже Пуд Гордеевич, что было бы совсем близко. Как только он назвался, я увидел, что точно, что Гордей Гордеевич, — теперь не сдвинешь.

В толпе комиссии — все, кстати, мужчины; два интеллигентных старика, двое без четкого возраста и какая-то еще юная жердь в мальчишеских прыщах и золотых очках, — мой директор выглядел то ли мельником, то ли купцом; в общем, напоминал что-то старое, вернее, старинное; кроме имени очень к нему подошли бы картуз, например, рубашка, перепоясанная ремешком, и хорошо можно представить, как он с керосиновым фонарем идет в конюшню потрепать лошадь по гриве, как стонут рессоры брички под его грузным телом…

Да нет, какой уж там детдом.

Разумеется, я не думал согласиться. Казенщина, подъем в семь, не добудишься, день ненормированный, наверное, все в одинаковой одежде мышиного цвета, вечный гам, отвечай за синяки, спать не загонишь, дисциплины никакой, все из неблагополучных семей, безотцовщина — да ну!

…Автобус, который меня привез, объезжал деревенскую площадь, и пока он так подвигался, расталкивая горячий воздух, его уже атаковали местные жители. Ничего особенного, совсем обыкновенная средняя деревня. (В том еще смысле, что стоит как раз посреди России. Это, впрочем, везде так и родственно ощущению, будто именно ты стоишь на вершине шара.) Часть широкой улицы, которую я почему-то назвал площадью, сельсовет, чайная, щит: «Водитель! На стоянке выключай двигатель!», клуб в помещении церкви, оставшейся без купола, сирень, очень много сирени… (Стоп, еще раз: очень много сирени; и не надо так скользить, раз я на что-то упираю, значит, важно.) Много, как я уже сказал, сирени; за окнами занавесочки; в конце раскаленной улицы сразу же небо; девять часов, пятница, такое-то число.

Вам надо пройти, говорят мне. Сначала так, а потом, когда встретятся остатки монастырской стены… Ага, значит, был монастырь. Чемодан мне страшно надоел, потому что я все время делаю вид, будто его вовсе нет. (Чемодан предполагает приезд, встречу и некое новое начало, а я ведь не уверен, что останусь тут.) А вообще местность ничего, такую хочется обвести рукой, как бы показывая другу. Уже я прошел две или три точки, где этот жест так и напрашивался. Монахи знали, где селиться.

Высокая ограда из железных пик, за ними над пыльными кустами бузины видны двухэтажные корпуса детдома. Спят там еще, что ли? Или куда на поле послали и работают? Тихо что-то. В одном месте на пиках висит бумажный змей. Я иду вдоль ограды довольно долго; а вот ворота. В воротах вмонтирована калитка — вход во входе. Вдруг эти ворота вместе с калиткой распахиваются, и с территории выкатывает ярко-красный трактор с прицепом, огородный, что ли, за рулем сидел мальчишка. Ворота остались открытыми, но я все же вошел в калитку. И почувствовал при этом, что не просто вошел, а как-то сложно проник, попал из одного состояния в другое. В жизни обязательно попадаются такие двери или такие калитки, перед которыми говоришь себе: «Ну…»

Общий вид: вдоль противоположной от ворот стороны стоят два корпуса и два таких же — по бокам. От ворот налево — длинное полутораэтажное строение — раз, два, три, четыре — с пятью лестницами-мостами к дверям над полуподвальным этажом; похоже, службы. Иду к пятому, небольшому корпусу, где, конечно, квартиры.

Вам надо выйти за территорию, говорит мне женщина, вон за те, другие ворота, а когда встретится плотина… Ага, значит, есть пруд.

— Можно я пока оставлю чемодан тут у вас на крыльце? — спрашиваю я.

— Нет, нет! Мы не можем отвечать за чужие вещи.

Наверное, я улыбаюсь. Не женщина, а тетка, не тощая, а плоская, при таком росте ей бы формы, да бог не дал. И уж раз живет на территории, то и работает, конечно, тут, и если воспитательница, то уж наверное не приведи бог…

Может быть, я не прав.

Пруд большой; чувствуется спокойная тяжесть его объема, как во всяких прудах с плотиной и дамбой; и вся тяжесть сосредоточена возле дамбы. За плотиной опять стояли дома, типовые, с двумя верандами на торцах, с палисадами и огородами.

Директора детдома я нашел у него на огороде, он поливал грядки моркови. Ни морковка, что-то уж очень буйная, ни система шлангов, ни весь ухоженный огород, ни домашний вид директора с его мешковатыми штанами не обманывали: директор не был огородником и не отрывал себя от дела ради огорода. Иначе бы он заторопился, показывая, что он тут просто так, забежал вот на минутку, забавы ради, растет, мол, всякая ерундишка, язви ее, любопытно… «Ага! — сказал он. — То-то!»