Изменить стиль страницы

— Да вот!.. Решил, знаете, посмотреть. Сейчас каникулы, делать нечего, дай, думаю, загляну.

— Долго, долго думал!

Все-таки он был уверен, что я приеду.

Наконец он перебросил шланг через прясло, сосредоточился на чем-то и сказал:

— Ну так вот! — И остановился еще подумать. — Впрочем, не сейчас. Прошу!

Все-таки он был уверен, что я приехал сюда работать.

Мы сидели на его остекленной веранде, ждали, когда закипит на электроплитке чайник. С раскладушки лежавшая там его разморенная жарой дочь перетащилась куда-то в сад, и там теперь слышались ее сердитые шлепки, — донимали комары. Всюду по веранде были разбросаны ее яркие вещи, валялись диски с портретами иноземных певцов, висела на гвозде красная мотоциклетная каска. Странно, я почему-то удивился, что у него дочь, вроде сын ему больше бы подошел.

— Ну так вот, — сказал Гордеич.

Здесь следуют пункты в его собственном изложении.

Первое. Это дело, брат, долгое.

Второе. Никогда не говори плохо о его матери, которая его бросила. (Он, его — это воспитанник детдома. Кстати, об отце ни в одном пункте почему-то не упоминается вообще. Есть мать, бабушка, дедушка, иногда тетка, а отца нет. Иногда нет никого.)

Третье. Подходи к нему близко, если видишь, что позволяет, но не так близко, чтоб сел тебе на шею. С шеи он уже не слезет.

Четвертое. Можешь, конечно, работать только от и до, это, конечно, твое право… (Не закончено.)

Пятое. Если когда-нибудь кто-нибудь придет к тебе поплакать, считай, что ты гений. Из наших пока никому это не удавалось.

Шестое. Но помни, что слишком хорошим быть нельзя. (Тут я потребовал объяснений, он задумался и сказал: «Впрочем, валяй!»)

Седьмое. Опирайся на сильных. Разумеется, физическая сила тут ни при чем.

Восьмое. Не обманывай его. Не обещай сверх того, что можешь.

Девятое. Не жалей, а сочувствуй.

Десятое. Не спеши с выводами. Ну и вообще… (Хоть и не закончено, но сказано с нажимом, так что сойдет за пункт.)

На завтрак подают котлеты с капустой, творог и чай. Я еще не работаю, а меня уже кормят. Моя работа наступит сегодня в шесть вечера, и дадут мне группу из двадцати человек. Кроме меня в огромной пустой столовой сидят еще двое в белых таллинских кепочках, это маляры. Они только что с крыши, которую красили, и едят с аппетитом, приятно на них смотреть. Все стулья, кроме тех, на которых мы сидим, опрокинуты на столы, и двое мальчиков привычно и умело моют пол. Маляры поели и идут к раздаточной кричать спасибо.

Слоняюсь. Потом я опять слоняюсь. Потом сижу у директора в кабинете в глубоком, обнимающем кресле и одним глазом смотрю через графин с холодным чаем на входящих к директору и выходящих от него. Занятно. У них там что-то не получается или не сходится, то ли не с той бумажкой зайдут, то ли на бумажке не то… Плоская тетя, мое первое и не очень приятное знакомство (оказывается, бухгалтерша), при начальстве выглядит на какую-то выверенную долю озабоченней, чем само начальство. Приходит кастелянша, и директор отчитывает ее. Довольно резко. Бьет вопросами. Что будет, если каждый, и так далее. При этом он, набычившись, поверх очков смотрит на меня. Пауза. Странный этот взгляд, направленный прямо в твои зрачки, но невидящий. Что же это получается, что ж, так и будем, и так далее. Пауза. Я пересаживаюсь в другое кресло, и тогда директор наконец видит меня.

— Ты чего?

— Волнуюсь, — говорю я.

— Это хорошо. Ознакомься пока с общей, так сказать, картиной. — И вываливает мне из сейфа кипы документации и личных дел. Общая картина такая.

Всего сто шестнадцать подростков. Из них девять круглых сирот, у шестидесяти девяти есть только мать, у остальных мать и отец, и все эти отцы и матери лишены родительских прав. А вот моя группа. Ну, Саши, Коли, Али, Оли… Одна, между прочим, Венера. Девять лет, одиннадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать. Это называется «семейное укомплектование». То есть, значит, «папы, мамы и дети». Покровительство и защита младших.

Всю документацию можно разделить на две основные категории.

Первая:

«Причины безнадзорности. Родители Коли воспитанием не занимаются. Из беседы с соседями выяснено, что мать пьет, обладает вздорным характером, груба, вспыльчива, бьет сына. Коля открыто курит, не признает никаких авторитетов, никаких родственных отношений между матерью и сыном не видно. Комиссия постановляет…»

Вторая:

«Саша Левашов с детских лет проживает с дедушкой Иванам Гавриловичем. Мать ввиду серьезного заболевания воспитанием заниматься не может. Отца нет. Недавно дедушка лишился зрения. Комиссия постановляет…»

В окно директорской я вижу, как маляры красят крышу — зеленым по зеленому. На баскетбольной площадке пацаны играют в футбол. Разновеликая толпа равномерно перемещается с одного края площадки на другую и обратно. Самый длинный из них, выше меня ростом, в каких-то странных бабьих шлепанцах, вяло тащит ноги. Сегодня баня; я видел в котельной бани груду старой обуви, которую сжигали в топке. Несколько пацанов рылись в куче, подыскивая себе что-нибудь почудней, посмешней. Истопник ругался так: «Язви вас, нашли забаву. Да раньше бы за такую обувь спасибо сказали. Ат паразиты, чего вытворяют! Век бы не смотрел, забава им, понимаешь». Он им немножко мешал, нудил тут.

Когда наступает шесть часов, ничего не происходит. Я вхожу в корпус, заглядываю в раздевалку, в комнату для занятий, потом на второй этаж в общую комнату, где выключаю телевизор, потому что его никто не смотрит. Тотчас появляется мальчик с зубной щеткой во рту, с немым гневом включает телевизор и снова исчезает. Несколько минут я тупо смотрю на экран, где сосредоточенный политический обозреватель говорит умные вещи.

Наверное, я уже работаю. Минут пятнадцать я так работаю, потом иду кого-нибудь спросить, что я должен делать. И я спрашиваю бегущих куда-то людей, куда это все бегут. Бегут так, что я ощущаю себя нечетко, как на ветру. Так стоят внаклон, придерживая шляпу. Я стою, но в то же время весь в движении — это трепещет на ветру мое любопытство. Ага, оказывается, на линейку.

К тому времени, когда я наконец отыскиваю свою группу, выясняется, что именно моя группа наказана получасовым штрафом, — кто-то где-то сжег какой-то погреб.

Все разбегаются, мы стоим.

Интересно, как это может гореть погреб?

— Совсем сожгли? — спрашиваю я.

— Да не, не совсем.

Я еще чужой. Погреб, который горит, — понятно. Погреб горит, колодец падает, чердак идет ко дну, — понятно.

— А вы чего тут? — спрашивает какой-то мальчик.

Ну конечно, обязательно находится один, который делает вдруг большие глаза: «А вы чего тут?» Кажется, ты еще утром положил его к себе в карман, а вечером он вдруг высовывается и таращит глаза: «Э, а ты кто такой?» Он опаздывает в класс и, распахнув двери, недоумевает: «Э, а вы чего тут так рано?» Ему показывают на часы, но и тут он гениально бестолков: «А чего они бегут?»

Стоим каких-нибудь пять минут, а ребята уже посматривают на часы. У многих часы. У одного — его зовут Павел Батыгин, Батыга, а еще Цыган — часы на обеих руках, на шее на шнурке висит мотоциклетный ключ зажигания. Излучает красоту. Помещен как бы в некую прозрачную стерильную капсулу, которая защищает его от всего грязного, — все в нем соразмерно и красиво. Ключ выглядит драгоценностью. Черная в обтяжку трикотажка с большим вырезом, длиннейшие кудри щекочут спину. От всех немножко пахнет уксусом — сегодня в бане им промывали уксусом головы, — Цыган тоже благоухает; других это смущает, а его нисколько. Вряд ли он все-таки цыган, но что-то есть. Днем при случае я спросил его, где у него отец, он сказал: «Погиб на фронте». И смущен был не он (он 57-го года рождения), а я. (Больше таких вопросов в лоб не задавать; Батыгу взять на заметку в смысле опоры; пункт седьмой.)

Как-то сложно я себя ощущаю: то ли отбываю наказание вместе со всеми, то ли группа отбывает наказание, а я ни при чем, то ли вдруг это я отбываю, а группа ни при чем. Чувство вины — это удел взрослых. Судя по лицам, группа действительно ни при чем.

От нечего делать я пересчитываю ребят по головам. Почему-то двадцать два. Двое лишних. Снова пересчитываю — теперь двадцать пять, и подходят еще. Начинается какое-то движение, перемещение, одни уходят, другие приходят, появляются бутерброды; в среднем остается все-таки как бы группа, но в этом нет, конечно, никакой обдуманности, напрактикованной слаженности — просто так получается. Некоторых Батыга даже прогоняет, но не потому, что они нарушают среднее число, — тут происходит некий отбор.

Один из этих, из прогнанных, такой маленький, прямо удивительно, вдруг подкрадывается и спрашивает:

— Отгадайте, что у меня в правом кармане на букву «Ж»?

— Не знаю.

— Жижигалка. А в левом, на букву «э»?

— Не знаю.

— Эшшо одна жижигалка.

Батыга безжалостно его прогоняет.

Я замечаю, однако же, что большие здесь не обижают маленьких. Забегая, скажу даже, что за все время не встретил ни одного случая обиды, — ну, замахиваются, бывает, и бьют, но это так, тычки, а обиды нет, ведь это не одно и то же. Пожалуй, даже наоборот, маленькие позволяют себе слишком много по отношению к старшим, и почти все сходит им с рук.

И пытаться даже не берусь передать хоть приблизительно разговор в этой переформировавшейся группе, — так он удивительно ни о чем. А энергии! Ну прямо вибрация, шаровые молнии, оголенные вокруг провода, искры. Ну, скажем, если нормальный разговор — это ходьба, то  э т о т  разговор — ходьба по горло в воде, а плавать не умеешь — и захлебываешься, ноги тянешь, барахтаешься, тратишь страшные силы, а никакого движения…

А вот братишки Колженковы. Я уже знаю по документам: живет и на кондитерской фабрике работает весовщицей женщина; водку не пьет, а пьет конфетную эссенцию (которая по капле в начинку), дочка беспритульная пряталась по чужим дворам, да и не давали соседи быть ей дома, где дяди возили кулаками по свиному пойлу на столе и били сервант, и когда девочка отчего-то тихонечко умерла, мать судилась с соседями, настойчиво стучалась в разные двери, требуя и требуя то ли пенсии, то ли не прерывать алименты… Потом еще двое родились, мертвые, и еще двое, выброшенные в мир столь же раздраженно; эти выжили и, живя уже без нее, здесь, все выправлялись и выправлялись, белоголовые, и смягчалось прошлое помаленьку их улыбками.