Изменить стиль страницы

В одиннадцать, перед тем как отправиться домой, я попросил Танюшина, чтоб он прислал за мной кого-нибудь, когда придет Миша.

Но с полдороги я вернулся, отомкнул дверь общей комнаты, включил телевизор, уменьшил звук и стал смотреть какой-то фильм.

Проснулся я утром от шума проезжающей за стеной машины. Экран телевизора светился и гудел. Наш корпус задними окнами смотрит на пруд, и на узенькой полоске между стеной и прудом проходит дорога, жмется к самой стене. На ту сторону пруда можно только через плотину, и на плотине сходятся все дороги и тропинки, а потом вновь разбегаются — на Гальнево, на Жары и дальше. Так что окна нижнего этажа у нас всегда или в пыли, или в брызгах грязи. Утром туда, а вечером обратно едут на грузовиках и в тракторном прицепе рабочие — за Гальневом нашли торф, теперь там такие длинные черные горы…

Машина остановилась под самой стеной, ровно постукивал мотор, и чей-то хриплый голос прокричал:

— Венера! А Венера! Богиня!

Грохнул смех, и машина тронулась. Нашли где кричать… Я пошел в спальню, посмотрел: Мишина кровать была пуста. Внизу хлопнула дверь, и на лестнице показалась сменщица Лидия Семеновна, я чуть-чуть заметался, как в западне, и, наверное, поэтому соврал:

— А я Мишу отпустил на ночь, так что вы не беспокойтесь.

Слава богу, она не спросила, что я тут кручусь не в свой час.

На третий день Миша пришел за вещами, об этом мне сказали девочки, сам я не видел. Когда? Да вот только что… Я побежал на автобусную остановку.

У Елунина-старшего на плечах внакидку висел пиджак, руку с гипсом он прятал под полой, высовывались только знакомые толстые черные пальцы. Наверное, он давно уже не пил, это состарило его.

— Где же вы оба пропадали вчера-позавчера?

Не ответил.

— Ну что, Миша, до свидания?

— До свидания, — сказал Миша.

— Скажи отцу, что надо подать заявление.

— Ничего, мы так, — сказал Елунин-старший. Все для него требовало усилий, даже вот эта тесная разжимка губ — как на морозе, когда экономят дыхание. Может, раздражала его чайная, где на крыльце толпились мужики с пивными кружками?

— Так-то так, да ведь надо. Тут ничего не поделаешь. Да и лучше, мороки не будет.

— Какой?

— Да всякой там… Всякой. Придут, знаете, с милицией, то да се. Между прочим, и с меня спросят.

— Иди, а?

— Куда?

— Туда-а… куда-нибудь.

— Слушай, не выдумывай на свою голову. Зачем тебе еще эти осложнения, у тебя и так их… Наверное, с женой, да? Я видел — назревало…

— Ты раньше не в бане работал? Не банным листом?

— Давай, давай… Давай! Ты вот сердишься, а сам не знаешь, за что.

— А я вас всех… Ненавижу.

— Да это черт с тобой, только давай вернемся, ты напишешь заявление, будет перекомиссия… Я сделаю все, чтоб сына тебе вернули. Сам в комиссию напрошусь…

— Я тебе что, на хвост наступил?

— Миша, ступай на территорию, жди меня там.

Миша перешел улицу, сел на корточки возле забора под сиренью и лениво закурил. Мы смотрели, как он курит.

— Вообще-то в чем дело? — спросил я.

— Дело — ой. Ага.

— Я что-то не понял, чего это мы вдруг? Я ж всего-навсего сказал, что надо написать заявление…

— А я что, пионера гипсового у вас спер? Или два кило кирпичей? Тогда иди зови милицию.

— Да ведь не обойдется же! Без милиции-то. Придут: то да се, начнут ворошить, соседей расспрашивать… Очень ему будет приятно все это. Ты же так пацана травмируешь, можешь ты это понять?

— Чего ты гудишь, чего ты гудишь?.. Слушай, я нервный…

— Пап! — позвал его в это время Миша. — А чего, пойдем пешком, а!

Начавшаяся судорога на лице Елунина смирилась. Он вдруг широко размахнулся рукой, приглашая меня подставить ладонь для пожатия, и в этом замахе замер.

— Ну!.. Только ты счас про заявление не вякай, ладно?

Я смотрел, как они идут по дороге, оба почти одинакового роста, и, черт возьми, почему-то завидовал им. А может, Елунин-отец и прав. Если он только твердо решил забрать сына, то, наверное, именно так и надо забирать. Если он твердо решил и не сорвется, все потом оправдается, все ему простится.

…Странно, с той минуты, когда Елунин ушел с сыном, стало мне во всем везти. Не терпелось кому-нибудь рассказать… Директору-то уж, во всяком случае, надо было сказать. Но по дороге к нему я почему-то подумал, что иду хвастаться. Не знаю, было ли чем тут хвастаться, наверное, нет, но до директора я так и не дошел. Больше того, что-то начинало и распирать. «Ага, вот у вас за всю историю, наверное, еще не было случая, чтоб родитель забрал ребенка, да еще  т а к, а я разок съездил и…» Вот что я изо всех сил не позволял сказать себе даже мысленно, оттого и распирало. Да, но сменщице-то так и так придется… Найдя причину, пошел в библиотеку, где Лидия Семеновна разбирала новую партию книг.. Она искала бумажку со списком новинок. Я взял из ее рук книгу, раскрыл — бумажка лежала между страницами. «Фу-ты, а я битый час ищу». Я ей ничего не сказал.

Везде в этот день я оказывался кстати.

— А! Ты очень кстати зашел, — сказал Гордеич, когда я к нему все же заглянул  н е  х в а с т а т ь с я. — Слушай, надо что-то придумать. Там столяр чинил купальню и уронил в воду топор. Сообрази что-нибудь; не дай бог, нырнет кто-нибудь, напорется. Может, подогнать трактор с песком и насыпать на это место… Это во-первых. Потом, так: съездишь в Карабиху на радиозавод, к нашим шефам, нужен список оборудования. С утра на телефоне вишу, а толку нет, к ним ведь дозвониться — это… Надо ехать. Будем радиофицировать территорию. Список привезешь, я счет выпишу.

Я набрал номер и, когда выяснил, что разговариваю с нашим шефом, передал трубку Гордеичу.

Вокруг купальни собралось ребят уже с полсотни, а замученный столяр, в мокрых штанах и рубашке, в хлюпающих сапогах, ходил по настилу со свежими заплатами и бил прутом по доскам, не пуская желающих понырять за топором.

— Не дури, — сказал мне столяр. — Он же вниз обухом тонет, соображать надо.

В общем, топор я достал…

Потом я забежал в спальню проверить, все ли еще лежит Танюшин. Танюшин лежал. Второй день после того, как он зачем-то ходил к директору домой, давит кровать, и над поднятыми коленками видна только книга, которую он то ли читает, то ли не читает. Чтение никогда не увлекало его. Он еще больше осунулся; дежурным и мне нельзя его трогать. Ни его, ни его кровать, ни пространство в метр вокруг него. Под кроватью пыль, подоконник снизу облеплен окурками. Я схватил простыню за край и вывалил его на пол. Заорал на него. Это его немного освежило. Вдруг бодро заспешил — кому-то кричать, кого-то подмять — как бы подхватил мой окрик.

Цепь удач не прерывалась дня, наверное, три. Конечно, надо было насторожиться после первого же маленького срыва, но я не дал удаче перевести дыхания, пожадничал…

Через три дня после ухода Миши к нам из одного подмосковного детдома перевели мальчика пятнадцати лет. Гордеич дал нам всем сопроводительное дело и спросил, кто возьмет мальчика. Первым читал Николай Иванович из третьей группы, он сказал: «Беру». Вторым читал я и сказал: «Беру». Но мальчика уже отдали Николаю Ивановичу. Я пошел к Гордеичу и заявил:

— Мальчик мой. У меня неполный комплект, и этот мальчик мой. Пойду скажу ему, пока он там не привык…

— Как это то есть неполный? — воззрился Гордеич. — У тебя-то как раз и полный, а у Николая Ивановича восемнадцать. Все.

О Мише я поостерегся сказать, дело это надо было проверить временем, иначе поднимется скандал, и я прикусил язык.

— Ага! — сказал Гордеич. — Интересно стало? Я тоже — читал и удивлялся. Нет, пусть им Николай Иванович займется, ему как раз надо пообточиться на таком тонком деле.

Тут была мне одна удобная возможность нажать, но… никак нельзя было. Дело в том, что Николай Иванович был воспитанником нашего детдома, год назад вернулся из армии с правами водителя, заявил, что нигде, кроме детдома, не хочет работать, и стал работать тут шофером. И как-то на несколько дней заменил заболевшую воспитательницу. Потом еще замещал несколько раз, и воспитательница стала даже этим злоупотреблять; дома у нее было две коровы, большой огород, кроме того, они с мужем держали общественного быка, вставала она в три и в группе просто спала. Несмотря на то что до пенсии у нее оставался год, Гордеич ее уволил, а на ее место поставил Николая. Видать по всему, Николаем он здорово дорожил. Воспитательница подала в профком жалобу, и Гордеичу предложили вернуть ее. Но тут он уперся, а когда дело выиграл, выдержал и ее слезы. И качать мне сейчас свои, выгодные в сравнении с Николай Ивановичевыми, права значило намекать, что он без образования и что место его за рулем, а не здесь. Тут насчет образования было вообще больное место Гордеича; он хоть и не высказывался никогда прямо, но чувствовалось, что ни во что он ставит не только бумагу… Пусть он тут и не прав, но, ей-богу, он имел право быть неправым, тут как-то все так, что лучше не вдаваться и не трогать — не мне тут трогать. Исключение он был, вот и все.

И я попробовал нажать на Николая…

Тут надо бы два слова о нем самом. Его группа, кстати, была по всем статьям лучшая. Если что ее и портило, так это какая-то отдельность, она была слишком сама по себе (не из зависти ли я так?), и в этом она очень была похожа на своего воспитателя. А сам он был вот какой: он все время куда-то шел… В гимнастерке, в армейских сапогах, с большой связкой ключей куда-то шел, что-то там делал или намечал дело, а потом опять куда-то шел, и так весь день. Он не ходил, а он шел (никогда бегом), и даже когда ночью у себя, освещенный настольной лампой, ходил от стены до стены, отдыхая от учебников, он не ходил, а все еще куда-то шел. То ли он просто не умел поддерживать разговор ни на каком уровне и не хотел этого обнаружить, то ли действительно так уж всегда спешил, — разговаривать с ним была мука. Не то чтобы он совсем уж молчал, но он на разговор не останавливался. Отвечал как бы через плечо, и уже на следующий вопрос обернуться ему было — далеко. Если не знать его хоть немного, так это б за невежливость принять. Его, впрочем, за такого и принимали. Но он — шел и не успевал этого заметить. Женщины таких, наверное, не любят…