Изменить стиль страницы

— Нет.

— Кто за то, чтобы…

— Да нет же! — сказал я.

— Что — нет? — спросил Мацаев.

— Нет, и все. Не надо.

— Ну хорошо, вам будет потом дано слово, послушаем.

— А я право имел, имею и буду иметь!

— Возьми себя в руки, — сказал Гордеич и поиграл желваками. — Марь Санна, налейте ему воды… Значит, так…

— Нет, — сказал я. — Я не хочу…

Я не заметил, в какой момент начался оползень. Такой вдруг пейзаж: где стояли незыблемо корпуса, деревья, все поплыло, все оказалось как из подмокшей промокашки, даже стальной сейф поплыл, где-то полилась вода, наверное, обнажились грунтовые пласты, и я сам скользил, не мог ни за что зацепиться, и нельзя было сморгнуть слезу… Это самое отвратительное ощущение в жизни — когда нельзя сморгнуть слезу, а она, зараза, выкатывает.

— Я говорил: не смейся, потом плакать будешь, — сказал то ли Гордеич голосом Мацаева, то ли Мацаев с лицом Гордеича.

— Ничего вы не говорили! — цеплялся я.

Потом я уперся изо всех сил, но склон накренился еще больше, тогда я рванулся, шаркнул себе по глазам и заторопился:

— У вас есть чистый ватман? Не надо, вот листок… Смотрите: делим территорию на зоны, тут — линейка, дальше — спортплощадка, так? (Не останавливаться, не останавливаться!) Трибуну надо, кстати, с линейки выкинуть. Клумба, детские игры… Я соблюдаю масштаб? — тут я вздохнул, и легче стало. Теперь только не дать себя снова опрокинуть. — Кстати, тут идет забор; Гордей Гордеевич, хоть убейте, не пойму, зачем он? Зачем он, Гордей Гордеевич?

Поползла тишина.

— Гордей Гордеевич?

— Мы раньше территорию делили с домом отдыха…

— Забор убираем. Смотрите, как сразу просторно. У нас ведь как: какие-то маленькие водоворотики: пятачок перед столовой — и во-от топчутся; пятачки перед каждым корпусом — и во-от топчутся… Не хватает какой-то организующей оси, правда ведь, Лидия Семеновна? Какого-то открытого пространства?

Тишина ползла.

— Ладно, — сказал я. — Не хотите, не надо.

— Друг мой, надо же считаться с коллективом, — сказала Лидия Семеновна.

— А коллективу — со мной.

— Нет, с тобой иногда решительно невозможно! — хватил вдруг Гордеич по столу. — Ты даже не хочешь дождаться результата голосования, рта не даешь открыть…

— Почему, голосуйте. Я подожду.

— Он подождет… Спасибо, милый. А сразу не мог?

— Сразу — нет. Результат мог быть неблагоприятный.

— Теперь, значит, будет благоприятный?

— Теперь — да.

Гордеич пошвырял на столе бумажку.

— Ну хорошо. Дело с Елуниным всем более или менее ясно. Хочу еще предварительно сказать вот о чем. Наш молодой воспитатель начал работать в трудное время. Сейчас каникулы, дети круглые сутки дома, и дисциплина, конечно, не та, какая бывает в учебный период, тогда нас школа все-таки, так сказать, подпирает, так что работать сейчас с ними нелегко. Ну а теперь, значит, кто за то, чтобы оставить Бориса Харитоновича воспитателем, а за нарушение внутренних правил вынести выговор?

И сам поднял руку.

А Мацаев-то меня удивил. При общем заключительном обходе, когда все уже прекрасно заканчивалось, и все немножко распрямлялись после затянувшегося напряжения, и все начинали друг другу нравиться, он остановился перед маленькой дверью под лестницей — это в четвертом корпусе, в малышовой группе Марии Александровны.

— Ну вот, не помню! — сказал он весело. — Забыл!

— Здесь у нас горшочки, Виктор Платонович, — сказала Марь Санна.

— А! Давайте все-таки посмотрим.

Марь Санна отперла дверь и щелкнула выключателем. На кафельном полу правильными рядами стояли горшки, зеленые снаружи и белоэмалевые внутри. В каждом как бы горело по лампочке. А из дальнего угла на нас смотрела собака. Как и все наши собаки, эта тоже была из касты никому не нужных. Эта же была, по-моему, еще и очень старая. Собачья старость — в медлительных движениях да вот в глазах.

— Дежурный! — испуганно закричала Марь Санна в коридор. — Дежурный! Ну это прямо беда! Где они только таких находят? Дежу-урный! Ну прямо хоть ключи не выдавай…

Мацаев посмотрел на собаку, отвел глаза и, ничего не сказав, пошел по лестнице, в общую и в спальни.

Когда мы уже провожали его и он садился в машину, он сказал:

— А помните ту собаку? Сначала я не понял, почему мне так неловко перед ней, а потом догадался. Все мы хорошо знаем, зачем я здесь, а собака не знала, да и не могла знать. Оказывается, я здесь затем, что проверяю людскую добросовестность. Очень было неловко перед собачкой.

Что такое?

Устал от них.

Лидия Семеновна сказала, это бывает. Со всеми. У одних это проходит сразу же, у других — нет. Сказала, всякому терпению можно научиться, одному нельзя. Нельзя научиться терпению принимать новых, растить, провожать, а потом принимать новых, растить, провожать, а потом принимать новых… Вы еще этого не знаете, говорит она и своей маленькой рукой сжимает мою, передавая бодрость.

— И хорошо, что вы об этом сказали. Помню, однажды у меня так же началось… Проработала каких-то два месяца, и вдруг — как заклинило. Все эти милые детские лица, которые уже успела полюбить, превратились в чужие — не чувствую, не сочувствую, не понимаю… Я испугалась, никому не сказала и очень переживала. Есть такой термин: «Потеря ориентации в мире без логики». Сначала ведь очень интересно не путать странность их поведения с обыкновенной глупостью, но если долго не переводить дыхания, то однажды воспримешь это как кошмар. Не переживайте, у вас просто не наступило еще второе дыхание. Жестокий, нежный, упрямый, чудесный возраст — к этому надо привыкнуть. Вы будете еще ошибаться, терпеть поражения, иногда радоваться, но настоящее удовлетворение придет потом, оно у вас впереди. Какое это вознаграждение за все, какая радость: что-нибудь услышать про своего бывшего воспитанника, хотя бы просто фамилию, что живет и все с ним в порядке. Узнать, что Толя Светелкин работает преподавателем в пединституте, на биофаке… Господи, Селиванов Мишутка — завхоз в каком-то подсобном хозяйстве, а мне уже кажется: все правильно; все так, — ведь это самое подсобное хозяйство пропадет же без Мишутки. И ой робею, когда рассказывают по телевизору про моего Вахонина, мастера литейного цеха… Пожило-ой уже, совсем дядя, вдруг смотрит на меня: «Спасибо вам, Лидия Семеновна». Помнит… Да нет, вам этого не понять.

— Ну почему же, — говорю я.

— Да нет, — машет она рукой. — Не понять. Это надо пережить.

Жара. Тусклая какая-то, медленно плавящаяся, будто солнце не может полностью пробиться сквозь толщу этой жары и мы все живем в ее вибрирующей тени. Обоняние как-то особенно не защищено: мерещится запах разложения, нагретых недр уборных и выгребных ям. Кажется, вот в такие-то дни где-то над миром встает прозрачный, на тоненьком стебельке атомный гриб чумы, клонится (чур бы, не в нашу сторону) и ворочается его густая больная плоть, и вдруг раскрывается, расцветает чудовищной орхидеей его зев, весь в гриппозных гроздьях… Кастелянша рассказывает о дождях в Одесской области. Кто-то там ей пишет, что льет каждый день, помидоры гниют на корню, картошку размывает до клубней, и к тому же холодно. Неужели такое возможно? Нет, сейчас нигде не льет и нигде не холодно.

Работы в поле уже нет, на покосе еще нет, мастерская закрыта — каникулы. Вот начнется школа, говорят, легче станет. А там и трудовые занятия. Что вы, говорят мне, потерпите уж. У них же каникулы.

Так еще ничего, но эти запахи. В прихожей, сразу же за тамбуром, налево от уборных и справа от раздевалки, где кучами на полу свалены обувь и носки… И в предбаннике, где в уксусном пару тетки собирают белье в огромные узлы, а рядом истопник сжигает, что уже негодно…

И я стал себя преодолевать. Вечером поднялся с тазом в спальню: «Так кто тут не любит ноги мыть? Левашов?»

Он высунул из-под одеяла свою большую ногу и внимательно оглядел ее.

— А вода холодная?

— Нормальная.

— А можно я лучше по спальне лишний раз отдежурю?

— Нельзя. Будем добровольно или применить силу?

Потом в уборных испортилась канализация, слесарь не подоспел вовремя, я взял шланг, разделся до слабенького своего загара и с тряпкой и шлангом ринулся, стал в тошноте себя преодолевать.

И легче стало.

Но что-то ребята стали со мной вежливы. Я хотел к ним поближе, а они отошли на расстояние вежливости. Это страшно далеко — как в перевернутом бинокле. Удивительно, даже ненависть ближе, она — в самые зрачки, и дыхание слышно…

И тут я обнаружил, что был тогда не прав, когда сказал со злорадством бухгалтерше, что к ней не ходят в гости. Оказывается, ходят. И давно, много лет, разные поколения. Хотя и неприветлива, даже ругается с ними, часто кричит… Да замахивается! Я сам видел, велосипедом детским замахнулась на моего Танюшина, кричала, что он велосипед ее дочки сломал, вот она пойдет скажет директору. И Танюшин не улыбался идиотски, а ругался с ней всерьез. Я даже взревновал… Причем она кричала то, что я никогда бы себе не позволил, — костила его как пропащего, без роду, без племени, как детдомовского хулигана, да так укрючливо, особенно интонацией, о! У нее была богатая клавиатура, от басовых, начальственных, до визга вполне уже сумасшедшей. А через час Танюшин (мимо меня) зашел к ней: «Тетя Вера, скажите кладовщику, пусть ключи даст, нам велосипеды нужны».

И девочки что-то в гости ко мне больше не приходят.

Что-то не приходят, что-то не заходят…

В последние дни столяр Алексей Сергеевич стал как-то очень предупредителен со мной. Еще издали сияет. Вдруг днем с удовольствием делает вид, что забыл, и здоровается второй раз, трясет руку. Молча мной восхищен: о да! да! Молодец! Какой молодец! — так он смотрит. Я ничего не понимаю. Все его конечно же совсем нелегкие шестьдесят с лишним лет нисколько его не согнули. И постоянно он ко всем с чем-нибудь цепляется — восхищением, шуточкой, вопросом, просьбой или советом и немножко утомителен. Но все это — шуточки, и советы, и то, каким они голосом сказаны, зависит не от его собственного настроения, а от настроения случайного встречного. И все на бегу. В столярке у него по всем шкафам рассыпаны тюбики масляной краски; любит копировать знаменитые картины. В столовой висит его огромная копия шишкинской «Ржи», и в каждом корпусе — Перовы, Левитаны. Копии очень точные, только мешает какой-то странный вазелиновый блеск. Весело жалуется, что нету грамоты, никакой школы, все сам. Целый день его швыряет между людьми, и к вечеру он, немного обалделый, домой не идет, а где-то еще толчется — у чайной, у магазина или у кого-нибудь во дворе.