Изменить стиль страницы

Где живет? — да вот за магазином, за магазинным складом, ну как же, Матвей Стрекопытов, отец, жуткий старик, из старообрядцев, как же это, не знаете самого Стрекопытова. У Гены брат, между прочим, в тюрьме сидел, а вам зачем?

Брата я увидел первого. Он разбирал на крыльце пилу «Дружба», раскидал по всему полу детали, ступить негде.

— Зачем вам? — спросил он, морщась от дыма папиросы.

— Я воспитатель из детдома, мне поговорить с ним надо.

— Зачем?

— Есть одна тема.

— Какая?

— А сам он что — маленький?

Он ни разу еще не взглянул, даже в самый первый момент, когда я толкнул калитку, не поднял глаза.

— Генка! — позвал он.

Появился парень лет двадцати; в машине сегодня я его не видел. Он тоже не взглянул (наверное, у братьев хорошо развиты чувство достоинства и боковое зрение), сел на ступеньку, прислонился затылком к стене и утомленно закрыл глаза. Утомление было неподдельно, вызывало уважение. То ли с работы только что и прилег, да помешали, то ли перед работой не добрал свои положенные минуты сна. Я все еще пребывал в своем необязательном настроении, поэтому не торопился; я пришел не выяснять, не читать нотации, не просить и не умолять. В равной мере не грозить и не стращать. В равной мере не взывать к совести. Так, взглянуть.

— Ну?

— У тебя было что-нибудь с Венерой?

— Т-та…

— Нет, ну все-таки. Что именно было?

Он сказал — точно и кратко.

— С чего это началось?

Я его утомлял, но он честно думал. Он уважал во мне профессию, дело, я был на работе.

— Не помню. Кажется, сирень подарил.

— Сирень?

— Да вроде бы… Давно было. Мы с ребятами стояли возле клуба, скучали. Смотрю, эта дура идет. Ну, сорвал и преподнес.

— Было смешно?

— Да нет, не очень. Кто ж думал, что она всерьез примет.

— Гена, ты врешь. Было очень смешно. Очень. И знаешь почему? Потому что у тебя все это здорово получилось. Ты подошел, так? И у тебя был немножко смущенный вид, ты даже робел. Может, ты даже заикался… Во всяком случае, ты делал это очень серьезно. Иначе бы получилось не смешно. Что ты ей сказал?

— Вообще-то вам чего надо?

— Честное слово, ничего. Ты только припомни, что ты ей сказал.

— Ходят тут… Какие-то вопросы…

— Что ты ей сказал?

— Да откуда я помню!

— Ну да, ведь давно было. Тогда еще сирень цвела… Как там в песне?.. Тоже не помню. Ну ладно. Ну а что же ты, польстился на дуру?

— А чего. Она же сама. Об этом хоть кого спросите. Вообразила чего-то. Вон Сашка скажет: проходу не давала. Утром выхожу, она стоит за калиткой. На работу едем, она стоит, машет. Ребята уже смеются. Представляете картину? — стоит и машет.

Да, история с Венерой выходила до одури банальная, да ведь другого-то и ожидать нельзя было. А главное, Гена был неуязвим, потому что не врал. Вранье требует усилия и внутреннего контроля и идет от страха, от чувства вины, а Гена ничего не боялся и не чувствовал себя виноватым. Это было у него как здоровье — ни в какой ситуации не чувствовать себя виноватым.

— Ты, наверное, очень здоровый человек. У тебя здоровое сердце, здоровые легкие…

— А вот это не надо бы, а?

— Что?

— А вот это — волну гнать. Не надо.

— Да, странно… Вот ты меня спроси сейчас, чего мне от тебя нужно? Не знаю.

— Вообще-то я с ней уже не встречаюсь. Перед ребятами неудобно: говорят, как ты ее без переводчика понимаешь?

— Говорят, она деньги тебе приносила?

— Не брал ни копейки. Вот это уж… Абсолютно. Что я, полоумный? Приносила вообще-то, спрашивала, может, мне опохмелиться надо. А я и напивался-то всего один раз в жизни.

— Ну?

— Ну, по пьянке и получилось. Хочу, говорит, дочку, чтоб на меня была похожа.

— На тебя?

— Да нет, на нее. На себя, значит.

— Точно! — вскрикнул я вдруг.

Даже брат наконец поднял глаза и взглянул.

— Конечно, точно. Говорит, хочу увидеть человека, похожего на себя. Бред какой-то. Вон Сашка не верит. Я ему рассказывал — не верит.

— Ну?

— Ну, а что ж, пожалуйста. Она совершеннолетняя, между прочим. Я пойду еще придавлю маленько, скоро в смену.

— Еще одну минуту…

— Ну ладно, хватит, — сказал брат. — Иди ты к черту.

Я повернулся и пошел к черту.

Черт сидел на дальнем берегу пруда под старой ветлой и был похож на врубелевского Пана, и так же издали вставала из трав луна. Этот был, правда, очень застенчивый, от смущения даже притворялся трухлявым пнем, но смотрел умно и внимательно.

— Как же это? — спросил я его.

— А тебе непонятно? Тогда представь себе: жила девочка, сирота, к ней ни разу никто не приезжал и не обещал забрать, так что она ничему не радовалась, но и не плакала ни от какого горя. Многого она не требовала, была сыта и считала это пределом благополучия. Вот, правда, дефект речи… Но к этому все давно привыкли, уже не замечали, а за пределами территории она бывала редко, и саму ее это совсем не беспокоило. Больше всего любила возиться с малышами, потому что со сверстниками становилось все трудней, или сидеть на кухне и помогать кухаркам чистить картошку и мыть посуду, потому что здесь не надо было разговаривать. Она очень боялась школы, учителей, потому что учителям было мучительно с ней заниматься. Это, правда, обрекало ее на немоту, но и к этому она привыкла. Даже нельзя сказать, что с нее осыпались надежды, потому что нечему же было осыпаться, так что несчастной она себя совсем не чувствовала… Но тут вдруг подходит парень, протягивает ей цветы… А? Как неосторожно, правда? Все равно что нож под сердце. Тут даже не важно, хороший он человек или подонок.

— Не мое это, наверное, дело — воспитывать. Вот честно; не понимаю, чего меня Гордеич еще держит? Другой давно бы уж плюнул…

Черт захихикал.

— Ты думаешь, он тебя взял, чтобы ты воспитывал?

— А что еще?

— И только?

— Хочешь сказать, чтоб детдом меня воспитывал? Что-то ты слишком хорошо о нем думаешь. Ну ладно, лучше скажи, что с ней будет?

— Как что будет, дочка будет. Или ты хочешь принять меры? Поговорить с Лидией Семеновной, та поговорит с врачом, врач поговорит с Венерой…

— Не надо?

— А тебе-то чего беспокоиться? Теперь уж без тебя все уладится. Ведь дело-то какое… Такие дела, сам знаешь, лучше улаживать другим.

— Ну а родится?

— Уже двое! Она скажет: наконец-то я вижу человека, похожего на себя. Теперь нас двое… Одни, умные и грамотные, ищут, копаются в архивах, пишут запросы, поднимают на ноги полстраны, и самые настойчивые или счастливые находят, в конце концов… Или, наоборот, убеждаются, что нечего искать. А другие… Но других нет, есть одна, гениальная, которая вот как нашлась.

— Да и к тому же любовь.

— А если нет? Тогда? Камнем кинешь?

— Я спрашиваю! Да или нет? Это важно.

— Важно, важно, — опять захихикал черт. — Еще бы! Было бы хоть немножко проще, правда? Уютней как-то. При случае можно было бы, например, смело стукнуть по столу: да вы что, она же любит…

— Пошел ты!..

Я кинул в него палкой — со старой ветлы упало несколько желтых листьев.

…Я вернулся к калитке, она оказалась на запоре. Я не знал, зачем я сюда вернулся, и, наверное, окажись калитка открытой, я бы повернулся и ушел. Но калитка была почему-то на запоре, и я начал ее трясти. Появился старик, наверное, сам Матвей Стрекопытов. О нем я совсем забыл.

— Счас! Счас я тебе открою! Сча-ас! Погоди-ка, где-ка она у меня…

— А вы копыто отстегните, — посоветовал я.

Сбоку, из сарая, вышел брат Гены. Постоял, глядя себе под ноги, вздохнул и потащился ко мне. Именно потащился, как-то странно сникая на ходу, последние шаги он делал уже в крайней степени усталости — на нем жили одни желваки — и уже совсем на исходе сил отодвинул засов.

— Ну… — он немножко задыхался. — Прошу.

— Сашка! — закричал старик. — Не дури! Уходите там!.. Ради Христа, уйдите от греха!

Я испугался позже, уже шагов за тридцать. Да, ничего не скажешь, сильные люди.

Прошло две недели. Мы с Гордеичем делали вид, что никакого заявления не было. Осторожно упал откуда-то мягкий сентябрь, я и не заметил, только смотрю: уже занятия, два обязательных часа — подготовка к урокам, после уроков работа в мастерских, — и когда все это притерлось, стало привычным? Старшие классы еще до общего подъема уезжают на нашем автобусе в Карабиху; у нас тут только восьмилетка.

Подготовка к урокам; по левую руку от меня, от моей кафедры, пятый и шестой, по правую — седьмой. (Старшие классы готовятся у себя самостоятельно.) Они занимаются, я занимаюсь — сочиняю недельный план воспитательной работы. Это надо было сделать в «окно», но когда в моей работе «окна», я, наверное, так и не пойму. Гордеич посмотрит, переставит местами пункты пятый и шестой и утвердит, а обстоятельства переставят местами пункты первый и десятый, а пятый и шестой окажутся вообще невыполнимы. Интересно, когда Левашов успел уже запятнать новенькую форму? Рисует что-то в учебнике. Все мы сегодня из-за него немного сонные — вчера он не вернулся к часу ночи, и мы ходили его искать. По установке Гордеича: один за всех, все за одного — значит, все отвечают за одного; не вернулся один к часу — поднимаются все искать. Когда мы вернулись, Левашов, оказывается, уже преспокойно спал. С собаками опять беда — чем кормить? Из соображений санитарии в столовой брать объедки не разрешается — поди проверь, с какими они руками пришли на кухню за объедками. Комбикормов выделяется для скота полторы тонны на квартал, — что бы взять полведра, но заведующая подсобхозяйством ругается, мол, они всех бездомных собак сюда тащат, а я их корми. Какой бы здесь пунктик придумать?

— Сережа, не сделаешь уроки — неохота будет идти в школу. А неуспеваемость, брат, она от неохоты.

(Почему так тянет на сентенции? Легче, наверное, дается.)

— Я делаю.

— Я вижу, что ты делаешь.

Зубрит правила уличного движения; скоро Николай Иванович будет принимать у них экзамены по вождению.

— Люся, ты все время чему-то улыбаешься — не отвлекайся. Опять видела во сне, как тебя ругала мама?

(Нет, это я зря.)

Однажды она проснулась и сказала, сияя и плача от счастья, еще не придя как следует в себя, еще растепленная к откровенности: «Я видела во сне, как меня ругала мама». Мамы у нее нет.