Помню проводы детей на Детскосельском вокзале в Петрограде: красные флаги и пение «Интернационала» под инвалидный оркестр, игравший пять часов кряду «Марсельезу». Уж не знаю, почему они не могли выучить пролетарский гимн, наверное, после пятичасового дудения силенок не хватало.
Мы с мамой жили неподалеку от парков, между Александровским и Екатерининским дворцами. Дворцы были открыты, и там, во дворцах, я тоже помню детей, моих сверстников. Чем дальше уходит время, тем меньше эти дворцы мысленно связываются нами с Романовыми и с их бытом, с реалиями жизни царской семьи. Все восхищаются непревзойденным искусством зодчих, скульпторов и художников, все произносят имя Пушкина. Лицей, лицей! Но есть и свежие реминисценции — Ахматова, Алексей Толстой… Революция для нового поколения — это Зимний, Смольный, Путиловский; грамотный гид расскажет туристу, что вот здесь, в нынешнем Доме учителя, был убит Распутин, Витте жил на Кировском, в этом доме давным-давно музыкальная школа, а вот в этом равелине Петропавловской крепости людей замуровывали заживо. А теперь, товарищи, поехали в Пушкин, это город-музей, там мы отдохнем, погуляем…
В девятнадцатом году Детское Село было символом свержения самодержавия и кунсткамерой царского быта, который только-только кончился. Где он спал? А она? А трон? Увлекался фотографией? Царь? Тот самый, который махнул платочком 9 января?
В то время площадь Зимнего, залитая кровью, непосредственно ассоциировалась с фотолабораторией царя, а роскошные покои Алисы Гессенской — с гибелью сотен тысяч русских солдат на полях Галиции, Польши и Латвии.
В сорок пятом, в Берлине, наши бойцы искали не только труп Гитлера, но и следы его бункерского берложьего быта. Казалось невероятным, что вот здесь он обедал. Что он жрал? Человечину? Да нет, обыкновенный немецкий суп с корешками, говорят, диетический. Это не праздное любопытство, это вполне естественный интерес к нашему биологическому виду. Человек, который и ест, и спит, как все люди, и в то же время умерщвляет миллионы людей… Интерес к этому прямо связан с тревогой за судьбу человечества.
Все самые страшные тираны, сколько бы их ни гримировали богами и сколько бы ни пытались оправдать их тиранство божественным промыслом или сиюминутной необходимостью быть богами, были поразительно похожи друг на друга. То любимая собака, то любимая канарейка, то тирольская шапочка, то полковничья фуражка. А кровь одна, и одна подозрительность: больше всего они боялись своей похожести, всяких там параллелей, аллюзий и зеркальных отражений. Но зеркало истории разбить невозможно.
Я очень хорошо помню наш первый поход во дворец, может быть, так хорошо помню, потому что встретился там с Макеевым.
Детдомовская волна быстро внесла меня и маму вверх по лестнице, но, едва мы оказались в огромном парадном зале, толпа распалась, и я увидел его. И едва я увидел Макеева, как сработал старый рефлекс: я стал наблюдать за ним, как сейчас бы сказали, «скрытой камерой». Из всего того, что я видел тогда во дворце, я больше всего запомнил Макеева. Да и сейчас воспоминание о Макееве в царском дворце живет во мне. Не сосчитать, сколько раз бывал я за эти годы в пушкинских дворцах и что только не связано с ними — и мирные дни, и война, и юность, и старость, а вот недавно ездил в Пушкин с французами: эрмитажная давка, восторги на всех языках, вспышки «кодаков» и «киевов», пулеметный треск киноаппаратов, и через все это надо рассказать нашим гостям, что здесь было, и что стало, и как случилось, что разрушенный фашистами дворец снова сияет на весь мир. Говорю, говорю, говорю, а в голове только Макеев в царском дворце. Старая форменная куртка тесна ему, новой в детдоме нет, и эта, хорошо знакомая мне и видавшая виды куртка Воспитательного дома отражается в елизаветинских, екатерининских, александровских и прочая, и прочая, и прочая зеркалах.
Я видел самоотверженную работу реставраторов пушкинских дворцов, я преклоняюсь перед этими людьми, но иногда мне хочется набросить детдомовское тряпье на плечо дворцовой Психеи. Сохраняем же мы на новой улице старый дот, и улица от этого только выигрывает. Но как редко мы сохраняем старые доты!
Не только для меня, но и для мамы это был памятный поход. В макеевском детдоме работала воспитательницей мамина гимназическая подруга Анастасия Ивановна Дроботова. (Она и пригласила маму на экскурсию во дворец.) Вечером она пришла к нам.
Это была маленькая, но очень энергичная женщина, фребеличка, то есть кончившая знаменитые педагогические курсы Фребеля, восторженно влюбленная в педагогику и фанатично преданная детям.
Я уже засыпал, но и засыпая слышал ее рассказы о новых методах воспитания, о сочетании труда умственного и труда физического. Я почти ничего не понимал: она говорила быстро и нервно, по-видимому, соскучилась по откровенному разговору, ей хотелось шептаться, как, бывало, в гимназии, и мама, которая не любила шептаться, тоже отвечала ей шепотом. Потом мама играла, а Анастасия Ивановна слушала и говорила — хорошо, ах, как хорошо, начинаю любить Моцарта больше Бетховена, Моцарт нужен детям для формирования характера — и просила, чтобы мама вела уроки музыки у них в детдоме.
Я заснул, но скоро проснулся, мама все еще играла, а Анастасия Ивановна плакала, отчего — не знаю, кажется, мама тоже плакала. Никогда я не видел маму плачущей, тем более за роялем, и я подумал, что, наверное, мама плачет ради подруги и что это прекрасно, и что при новой встрече с Макеевым я, пожалуй, тоже всплакну.
Но это было веселое и счастливое лето. Невероятно голодное (не знаю, на что мы тогда жили), но такое счастливое и легкое, какой только может быть жизнь, когда у человека нет никаких забот о материальных благах. Для того чтобы поддерживать и постоянно обогащать себя духовно, нужен, наверно, минимум, а не максимум материальных благ. Это не догма, догматики, как правило, едят досыта, даже до отвала. Я никого не убеждаю уйти от цветных телевизоров в пустошь двадцатых годов. У каждого поколения свои желания… Но в любом поколении всегда находится человек, которому нужна черно-белая полоска — не цветная, а скромная черно-белая. И не потому, что он ветеран, и не потому, что он юноша, а потому, что он человек. Бегство Толстого ни для кого не стало примером, «чернь тупая» осудила, революционеры пошли своим путем, но это бегство перевернуло душевный мир не только современников Толстого, но и людей последующих поколений. Да и для нас, читающих его книги, важно не только то, что он писал, но и то, что он ушел.
Мама была необычайно увлечена своей новой деятельностью в детском доме, и я думаю, что не только уроками музыки и не только тем, что устраивала концерты, на которых и сама играла и притаскивала музыкантов, главным образом музыкантш, из Петрограда, а тем кружком, который мгновенно вырос из всего этого, то есть спорами, что давать детям и чего не нужно давать. Черни, потом сонатина Клементи и только потом Моцарт? А может быть, начинать с Моцарта? Почему нет?
Научиться играть на рояле могут далеко не все, это дело избранных, не так ли? Но в те времена все хотели научиться играть на рояле. Осваивание черно-белых клавиш было одной из форм борьбы за Царское Село.
Начинать с Моцарта… это потом объявили левацким уклоном. Уклон! Просто хотелось как можно скорей свести детей во дворец.
В Швеции, где существует культ детей, где не только в молодежном кафе есть детская комната, но и в Национальном музее, я видел, как на импровизированную сцену вылезла четырехлетняя девочка и понесла такую заумь, в сравнении с которой любые центрифугисты могут считать себя классиками: просто ей хотелось читать свои стихи, и никто этому не мешал, а наоборот; молодая девушка, как потом выяснилось — студентка консерватории, подобрала ей под заумь совершенно нехитрый мотивчик, а к этой студентке пристроился паренек лет десяти, и они вместе (да, да, вместе, без Черни и Клементи) что-то сыграли для девочки. К другому студенту-добровольцу подошел мальчишечка и сказал: давай краски. Ему дали тюбики, и он начал выдавливать их на палитру, задыхаясь от счастья свободно выражать свои чувства. И никто ему не кричал «шизик»!
В детских домах в Детском Селе девятнадцатого года было положено начало той фантастически смелой детской культурной революции, которая только сейчас начинает овладевать иными педагогическими лбами. Не знаю, кто из детдомовцев научился играть на рояле, а кто рисовать, может быть, и никто. Но какое это имеет значение! Мы были счастливы. Я говорю «мы», потому что не только мама, но и я горел в этой культурной революции.
С Макеевым у меня сразу же сложилась дружба. Главное для него было в том, что я сын приятельницы и однокашницы Анастасии Ивановны. Неизгладимы борозды зла и насилия в детской душе, но любовь оставляет след еще более глубокий. Макеев не только ответил Анастасии Ивановне на ее любовь любовью, но и рыцарской преданностью. Слово это затрепано столькими поколениями писателей и читателей, что я задумался: а не поискать ли другого, тем более, что, кажется, это слово не очень-то вяжется со словарем детского дома. Но это только на первый взгляд. Рыцарство отнюдь не связано с желанием во что бы то ни стало угодить. Рыцарство — это бескорыстное служение своему идеалу. Да не подумает читатель, что Макеев со всех ног бросался подымать случайно оброненный платочек или старался быть паинькой. Макеев не только любил, но и был по-детски влюблен в Анастасию Ивановну, в ее милый голос, в ее чуть подпрыгивающую походку, в ее белую блузку и чрезмерно длинную черную юбку. Анастасия Ивановна даже жаловалась маме на Макеева, на эту, как она выразилась, мятущуюся, экзальтированную душу, но она и сама была экзальтированная и мятущаяся душа, и Макеев по-мальчишески неуклюже повторял ее.