Изменить стиль страницы

Я знал больше, чем мама, и больше, чем Анастасия Ивановна. Я знал, что ко всему Макеев присвоил себе роль ее телохранителя и что он уже пускал в ход свои кулаки — один раз съездил по роже Левке Макарову, по кличке «Шимпанзе», за какое-то грязное словцо, а другой раз было дело посерьезней. Ступеньку, которая вела в комнату Анастасии Ивановны, подпилили, да так аккуратно, что близорукая Анастасия Ивановна обязательно бы с нее полетела и в лучшем случае крепко бы разбилась. Но у Макеева на такие дела был особый нюх, и он давно выследил детдомовского писаря. Никакой это не был классовый враг, а просто обворованный жизнью человек, чахоточный, ни к чему не способный и, может быть, именно поэтому ненавидящий все новые затеи.

До Анастасии Ивановны вся история дошла чуть позднее, уже и ступенька была совершенно как новая. Дело в том, что Макеев организовал в детдоме своеобразную «службу безопасности» — пятеро смышленых мальчишек должны были докладывать ему обо всем, что казалось им подозрительным.

Анастасия Ивановна узнала об этой «службе безопасности» вместе с историей о ступеньке и была глубоко оскорблена: это же несовместимо — дети и полицейская акция! Канцелярист плакал, ломал руки и был совершенно прощен, а вот Макееву досталось. «Служба безопасности» была тут же распущена, а он дал слово, что никогда не будет заниматься «слежкой».

— А если бы ты все-таки кувырнулась? — спросила мама. — Надо же трезво смотреть на вещи!

— А ты бы хотела, чтобы из твоего сына вырос шпион? — закричала Анастасия Ивановна.

Нет, мама не хотела, чтобы ее сын стал шпионом, но писарь в детдоме — дрянь, и под ноги смотреть надо, а Макеева не очень-то пушить…

— «Пушить»! — повторила Анастасия Ивановна. — Дивно сказано, этого в «Задушевном слове» не встретишь!

Это была их любимая тема: низвергать «Задушевное слово» — издававшийся до революции журнал, печатавший умилительные рассказы и стишки для детей. Журнал этот, несмотря на два года революции, пользовался огромным успехом в детском доме, особенно у девочек. Анастасия Ивановна негодовала и, кажется, вместе с мамой составляла какой-то план борьбы. Но Макеев решил по-своему. В один прекрасный день его ребята из распущенной «службы безопасности» достали несколько серных спичек, «Задушевное слово» начало обгорать, девчонки беспомощно рыдали, но, к счастью, журнальчики были переплетены, а книги горят плохо, это я помню по другим временам. Прибежала Анастасия Ивановна: «Тушить костерчик, немедленно тушить. Книги жечь нельзя! Нельзя! Запомни это, Макеев! На все времена, на всю жизнь!»

Как раз после этого костерчика мы с мамой уехали из Детского Села. Начиналась осень, — кончился ордер на комнату, и, как говорила мама, «пора в классы»!

Мы уехали в конце августа, а недели через две я стал выканючивать у мамы поездку в Детское Село. Хоть на денек! Все-таки я оставил там кусочек своего сердца. И костерчик, и ступенька, подпиленная писарем, и Макеев, которому я так и не сказал, что был когда-то свидетелем его падения, и Тронный зал, и Моцарт, и Янтарная комната — все это в Питере соединилось, и всему этому было одно имя. Но в то время двадцать три версты, отделяющие Питер от Детского Села, не так-то просто было преодолеть. Дело было даже не в том, что поезда ходили не по расписанию и что их надо было ждать часами, и даже не в том, что уже на Воздухоплавательной (теперь это район города — Купчино, от центра минут двадцать на метро) можно было простоять сколько угодно, главное было в том, что на тот поезд попасть было мудрено, так он был набит «мешочниками». Их, этих «мешочников», в Питере остро ненавидели. И верно, были среди них и дезертиры, и спекулянты на страшной народной нужде, и все-таки, все-таки… не целые же поезда дезертиров и спекулянтов! Нет, конечно… В основном это были люди, не знакомые с теорией переходного периода и пытавшиеся спасти себя и своих близких путем простейшего обмена: отрез ситца — поросенок, или кусок мыла — бидон молока. И даже игра «Флирт цветов», свободно продававшаяся у нас в Питере в магазинах «первой необходимости», была как-то раз при мне обменена на два куриных яйца. Эквивалент был установлен после ожесточенного спора и примерного раунда — «Фиалка: „Любви все возрасты покорны“»; «Гиацинт: „Не жмите ножку под столом, нас видят все, мы не вдвоем“».

А в октябре Детское Село с налета было захвачено Юденичем, который тут же переименовал его в Царское. Начались зверства и полное уничтожение того, что Юденич называл «совдепией». Убивали и вешали торопливо, не на столбах, как это обещали сделать на Невском, а где придется. Анастасию Ивановну повесили в симпатичном детдомовском садике, на невысокой яблоньке, она и сама была невысокая…

Мама впервые поехала в Детское зимой, не помню точно когда, помню только, что уже выпал снег. Поехала не одна, а с квартетом, то есть с двумя скрипками и виолончелью. Выступление было в воинской части, и приехала она оттуда совершенно разбитая и с тяжелым плевритом. Тогда мы не знали, что это начало туберкулезного процесса. Она мне не рассказывала о подробностях гибели Анастасии Ивановны, подробности я узнал через год, — то ли не хотела рассказывать, то ли сама не знала. Но скрыть от меня, что Анастасия Ивановна стала жертвой белогвардейского террора, мама не могла. И, пока я снова не встретился с Макеевым, я представлял себе Анастасию Ивановну с глазами, повязанными белым платком, и срывающей повязку перед залпом. А дети? А Макеев?

С Макеевым я встретился через полгода в Петрограде в маленькой киношке «Молния» на Большом проспекте, где сейчас находится благоустроенный кинотеатр под тем же названием. После школы я ходил туда «играть под кино». Даже для того времени платили за это скудно. Так скудно, что профессиональные таперы отказывались. А без аккомпанемента немой фильм смотреть трудно. Что бы ни происходило на экране — играл ли в «Трильби» король русского экрана Мозжухин, или боксировал маленький Чаплин с гигантским атлетом, или показывали старый Пате-журнал — Клемансо и Ллойд-Джордж, пожимающие друг другу руки, — ко всему нужен был аккомпанемент. Вы могли бренчать что угодно, плести на рояле любую музыкальную ахинею, один тустеп под Мозжухина и под Ллойд-Джорджа — никто вам этого не ставил в упрек, но если долго не было музыки, зрелищный эффект пропадал. Я тустепов не знал, и зрителям приходилось смотреть Клемансо под вальс Шопена, а Чарли Чаплина под польку Чайковского. Да публика прощала мне что угодно! Но однажды я опоздал на целый сеанс, и в зале стоял свист и топот такой, как будто в самом проекционном аппарате что-то испортилось.

С того момента, как изобретено звуковое кино, написаны сотни книг о музыке к фильмам, самые видные композиторы пишут для кино, в кино родились самые популярные песни на всех языках, но никто не объяснил, почему немое кино, которому мы все так обязаны, почему немое кинодействие — даже Фербенкс, даже Чаплин — не могло долго жить на экране без тапера.

Была весна двадцатого года. Я вышел из кино. У входа меня ждал Саша Макеев. Буденовка, галифе, русские сапоги, и вообще он выглядел молодцом. И хотя он был еще мальчик, все-таки тринадцать лет есть тринадцать лет, но этот мальчик был красноармейцем, «сыном полка». Он мне и рассказал все подробности гибели Анастасии Ивановны, и как он в то утро был послан в деревню Аракчеевку за капустой, и как услышал пушки, и о яблоне в пустом саду.

Мне было безумно жаль Макеева. И чтобы как-то смягчить ужасное прошлое, я повел его в дом, где «отдавался попугай». «Отдавался попугай»! Ради этого попугая я и нанялся тапером в «Молнию». Те жалкие деньги, которые мне платили за игру, я копил на корм для птицы. Не мог же я с ней явиться в дом без всякого материального обеспечения. Мама теперь выступала очень редко.

Этого попугая я без колебаний отдал Макееву. Пока мы увязывали клетку, старик все так же молча смотрел на нас.

«Папаша, — сказал попугай, — папаша, папаша, папаша…» — Он явно хотел сказать еще какое-то слово, но, наверное, забыл его и неохотно повторял «папаша», как будто с укором.

Макеев взял клетку, мне показалось, что старик все-таки хочет что-то сказать, но он так ничего и не сказал; какое-то усилие я заметил: может быть, хотел приподняться в кресле, но не смог.

— Большое спасибо, — сказал я.

Старик ничего не ответил. Мы вышли на улицу, и Макеев сказал:

— За что спасибо-то? Сам дал объявление. Отдается — отдавай.

Я не нашелся что ответить. Наверное, он был прав: на попугая не было охотников. Объявление висело давно, я его заметил больше месяца назад и, пока играл в «Молнии», ревниво следил за ним.

— Вот Сергей Николаевич обрадуется, — говорил Макеев. — Как его Дианка подохла, скучает, а теперь скучно не будет, попугай, да еще говорящий!

И, пока мы шли, он рассказывал, какой это изумительный человек Сергей Николаевич — командир артиллерийской батареи. Получил орден за храбрость!

— Из чистого золота, — вдохновенно сочинял Макеев. — Ведь Юденича он разбил, его лично сам Юденич боялся. Услышал, как наша батарея лупит, все бросил и бежал. Ты не знаешь, какой это человек! Я тебя с ним познакомлю, — добавил он милостиво. И, чтобы я знал, за что заслужил эту милость, сказал: — За попугая.

И действительно, командир батареи произвел на меня сильное впечатление. В орденах я тогда ничего не понимал, а золото или не золото, это я и сейчас не понимаю, но этот красный командир был необыкновенно ладный, сильный, мужественный и красивый человек. Он чем-то напоминал царя Петра, — тот же мощный взгляд, те же быстрые переходы от веселости к гневу, и даже тик, о котором я уже где-то вычитал. Он носил шпоры и, кажется, прислушивался к их малиновому звону. Когда мы пришли в бывшее Владимирское юнкерское училище, где размещалась батарея, «Петр» умывался, то есть он стоял голый по пояс, а красноармеец лил на него воду из шланга.