Изменить стиль страницы

— Как относятся? — переспросил я. — Куда уж лучше…

— Вот именно, «куда уж лучше». Завтра утром ты сам в этом убедишься.

— А что произойдет завтра утром?

— Придет нумер газеты (он так и сказал «нумер», а не номер, чтобы звучало поироничней), и там твой покорный слуга на первой странице.

— Так, значит, нашелся уже писатель…

— Не шути, Саша, — сказал Макеев грустно. — Награжден я. Орден Красной Звезды. Понял?

— Поздравляю!

— Нет, Саша, нет… Ты только подумай: командир полка, который здесь уже десять лет трубит, и я — и оба «Красная Звезда». А комиссару — медаль «За отвагу». Мой, с тех пор как отпустил меня, прямо жить не дает. Сам, через все головы, звонит в полк: как, мол, и что, и не бобо ли служить?

Я сказал Макееву, что он, по-моему, сильно преувеличивает. Вполне естественно, что его судьба небезразлична, тем более — тесть… Уж не знаю, через какие головы можно звонить, а через какие нельзя, но я в этом вижу человечность…

— Значит, ты ничего не понял, — сказал Макеев. — А мог бы, если бы захотел. Ладно, пора отдыхать. Устраивайся на диване… нет, нет, ты мой гость, а гость на фронте всегда персона. Одеял мне на целый взвод принесли.

Мы еще немного поторговались, кто где спит, но в результате я устроился на диване. Макеев недолго возился со своими одеялами, потушил свет, на минуту стало темно, потом луна высветила наш чердак. Я в это время засыпал мгновенно, да и намотался за тот день порядком, самое время отдохнуть, но я не спал, а думал о Макееве и об его странной судьбе. Наверное, ему действительно в тягость эта тестева опека, может, и в полку его как-то особенно берегут, и он это чувствует. Бывает это у нас, ох, бывает!

Макеев лежал тихо, но я чувствовал, что и он не спит, а думает о своем, и мне было его жаль.

В это время раздался телефонный зуммер. Макеев вскочил.

— Сорок третий слушает… Да, слушаю, — повторил он, после чего была длительная пауза. Потом по ту сторону провода зашумел голос. Я, конечно, ничего не мог разобрать, слышал только, как Макеев отвечает: спасибо, спасибо, да, слушаюсь, будет выполнено, спасибо, спасибо…

— Это он? — спросил я, когда Макеев положил трубку.

— Он. Поздравляет. Просит передать свои поздравления командиру полка… Ведь они когда-то вместе служили. Вот видишь как: не ему звонит, а мне. Не своему старому сослуживцу, а своему… — Но тут он проглотил неудобное слово. — И я это должен сделать, то есть передать его поздравления, потому что ведь не скроешь, знают уже, что сверху звонили начальнику штаба.

— Послушай, — сказал я, когда мы снова улеглись, — если ты будешь и дальше так все переживать… И потом, я думаю, не зря же тебя наградили, значит, было за что. То, се, другое — пустяки, главное, ты здесь, остальное — три к носу.

— Да, ты прав, главное, что я здесь, — быстро откликнулся Макеев. — Да, это главное, — повторил он, немного подумав. — Я сам себе надоел всем этим копаньем. И… и я рад, что ты приехал, никого уже нет в живых, кто бы знал меня и таким и этаким… Ну, давай, давай спи, отдыхай…

Но только я стал засыпать, как он вдруг встал и, накинув на себя одеяло, весь какой-то взъерошенный, сел ко мне на диван.

— Ну не сделал бы так Сергей Николаевич! Никогда бы и ни за что не стал бы награждать, ну просто поперек бы встал: «Рано!» Он меня не оберегал. Ты знаешь, я мальчишкой у него служил, и я знаю, что он жалел меня. Но на войне не оберегал. Если бы меня убили, он, может, даже и заплакал бы, он бы речь сказал, но оберегать — нет. Он и себя никогда не оберегал. Ну, и не уберег…

Мой редактор был очень удивлен, когда я на следующий день вернулся домой.

— Да нечего мне было там делать, — говорил я как можно небрежней. — Ну, полазали денек с комиссаром, и хватит…

— Как это «нечего делать»? Сам же и митинговал: «группа поддержки»! И награжденных там много. Начальника штаба вон наградили. Это, брат, надо было отличиться! И почему это мы ничего о штабных не даем?!

Но этого я делать не стал, понимая, что прославления в газете Макеев мне не простит. О штабных мой редактор скоро позабыл в текучке, тем более что я все-таки написал об артиллеристах, поддерживавших нашу дивизию, правда, не о группе усиления и не о макеевском полке, а о наших собственных, и о кирпоносовской дивизии. Я близко видел ее работу, сначала на полуострове Койвисто, а потом во время похода по льду Выборгского залива. В марте морозы стали еще более лютыми, к морозу прибавилась метель, одежда промерзала, садились аккумуляторы на рациях, совсем заиндевели провода, и трубки стали мохнатыми, уходили из рук.

О Макееве я больше не вспоминал, вернее, я просто запретил себе думать о нем. Это, говорил я себе, только мешает моей работе на войне. Но неужели мысли о Макееве и о его судьбе в самом деле могли помешать моим заметочкам о наводчике Рахменгулове или о разведчике Аникине? А может, и в самом деле это как-то мешало?

Особенно не нравились мне наша последняя встреча и бессонная ночь на чердаке. Но разве желание слиться с массой воюющих людей было мне чуждо? И разве я не сочувствовал Макееву, когда он принимал тестевы поздравления? Или потому именно я и решил не слишком-то заглядывать в жизнь Макеева, что многое мне было близко, слишком близко?

Да, многое мне было близко, включая бранные слова по поводу излишней чувствительности, и если я и вступился за 32 вариации, так ведь то была непробиваемая классика, рахманиновские прелюды я бы, например, тогда не взялся защищать. Рахманинов в то время если и упоминался многими музыкальными критиками, то только как декадент. О господи, Рахманинов и декаданс!.. Но я повторял вместе со всеми, чуть ли не наслаждаясь своей изменой: декаданс, декаданс!

Боевые действия продолжались до полудня 13 марта. Утром я еще строчил корреспонденцию о Герое Советского Союза Анатолии Андреевиче Краснове. Он шутя отбивался от моих вопросов, засыпая на ходу от страшной усталости. А в это время поднялся батальон Москвина, удачно поддержанный огоньком Подлуцкого, и вот уже бежит связной из батальона Кобзаря с запиской: «От личного состава бойцов и командиров вверенного мне батальона — храбрым артиллеристам ура!»

Но тут на всех часах пробило полдень, и наступила тишина. Война кончилась в то мгновение, которое было определено договором. Пора было возвращаться в Тронгсунд, где стояла моя редакция. И как раз в это время, ну, может быть, минут через пять-десять, я увидел того самого макеевского комиссара, напоминавшего Деда Мороза.

Когда я его увидел, я не понял, какими он делами здесь занят. Я еще весело ему улыбался и просто не мог понять, как в этот полдень можно чувствовать себя по-иному.

Издали я помахал рукой Деду Морозу, но он мне не ответил. И не потому, что не заметил меня или не узнал, а потому, что руки были заняты. В следующее мгновенье я все понял. Он и еще двое красноармейцев осторожно укладывали на носилки высокого негнущегося человека, под которым, едва его уложили, сразу провисли носилки. Шапки на этом человеке не было, будь на нем шапка, я бы еще какое-то мгновение сомневался, кто это. Но теперь я сразу увидел, что это Макеев. Нас разделяло метров десять, но как раз эти десять метров я никак не мог преодолеть. Я шел, шел, шел эти десять метров и даже не шел, а как-то странно плыл и приплыл наконец к конечной станции.

Комиссар полка рассказал мне, что ночью, часа в два, одним снарядом были убиты и командир, и начальник штаба дивизиона. За всех остался молоденький политрук, которому, что и говорить, было трудно командовать, тем более, что требовалось сочетать методический обстрел противника с огневыми налетами. Ну, вы же знаете: поддерживать пехоту огнем и колесами. Командир полка, когда Макеев вызвался идти в дивизион, запретил ему это, но обстановка была действительно очень трудной.

— Действительно очень трудной, — сказал комиссар (у него были совершенно черные щеки — то ли отморожены, то ли просто черные от войны). — Ну, я вмешался и поддержал: мол, правильно говорит подполковник — ему как раз, ну буквально три дня назад, подполковника присвоили, — словом, поддержал перед командиром полка. Так он обрадовался, так обрадовался, даже расцеловал меня. «Ну, я этого, говорит, не забуду тебе, комиссар». Нет уж, нет, думаю, одного я тебя туда не пущу, вместе решали, вместе и пойдем.

Он бы еще говорил и говорил, он был в том возбужденном состоянии, когда сам себя не остановишь, возникают все новые и новые подробности пережитого, и легче, когда можно рассказать, когда кто-то слушает тебя.

Главного он все-таки не успел рассказать. Рядом с нами и почти наехав на нас, остановилась полуторка, из машины выскочил командир полка и скинул шапку. И только тогда и комиссар, и красноармейцы, которые несли Макеева, скинули шапки.

Носилки втащили в машину, и командир полка сказал:

— Поехали с нами, товарищ корреспондент.

— Нет, — сказал я, — здесь близко.

И в самом деле, Тронгсунд был близко отсюда. Сейчас я не могу вспомнить, где мы тогда находились — на острове Суонион-саари, от которого Тронгсунд отделен узким проливом: я думаю, километра четыре, не больше. А может быть, все произошло на острове Уран-саари, тогда, значит, я прошел по льду километров пять, а то и шесть.

Но шел я долго: лед был неверный, в трещинах и полыньях, артиллерия крепко поработала, да и с воздуха эти места бомбили. За это время и цвет льда изменился — не синий и не белый, а грязно-серый, с ржавыми подпалинами.

Похоронные команды еще не работали. Вокруг меня спали мертвые. Одни — мирно свернувшись калачиком, другие — широко раскинув руки, а третьи — крепко сжимая винтовку: кого как застала смерть. Я никогда не видел столько мертвых, как в тот полдень, когда возвращался в Тронгсунд. Я шел и вспоминал, как Макеев говорил: «Поле боя — это давно отменено, это все писательское воображение». Какое уж там писательское воображение! И проклятое воронье металось, как сотни лет назад.