«Щучка, она и осталась щучкой, — подумала тогда Юна. — А я-то решила, что он из-за моих рассказов на Моисеевой не женился!»

— Когда ж я его спросила, почему он не женится, он ответил: «Я не один и сам не очень здоров», — закончила свой рассказ Софья Иосифовна…

Все это припомнила Юна, придя к Новикову с фотографиями мамы. Они сидели вот уже третий час подряд, а беседе не было видно конца. Он ей рассказывал то о первом бое, принятом им под Москвой, то о форсировании Днепра, то о своих учениках, то снова о войне, о людях, встреченных им на фронтовых дорогах.

Еще с того вечера, в День Победы, Юна отметила в Новикове особенную манеру речи, ее, что ли, назидательность. Прежде чем что-то высказать, он на какое-то мгновение задумывался, стремясь, вероятно, точнее сформулировать свою мысль, а потом с расстановкой, медленно произнося каждое слово, начинал говорить, методично разъясняя свою мысль, отчего его речь выглядела как поучение.

Вот и теперь он сидел задумавшись, держа чашку с чаем. Потом спросил:

— Вы любите карусель?

— Не знаю, — оторопела от вопроса Юна. — В детстве любила. Забыла, когда в последний раз каталась.

— А я очень люблю. Почти что с карусели прямо на фронт ушел. Потом она мне в госпитале снилась. Когда демобилизовался, в Москву приехал, первое, что сделал, — пошел в парк Горького на карусель. Как это ни банально, но наша жизнь — та же карусель. Чем быстрее она вертится, тем меньше видишь окружающее.

Что-то заволновало, забеспокоило его. Вадим Константинович закурил сигарету.

— Вы знаете, Юна, — он внимательно посмотрел на нее, — за всеми скоростями, темпами, стрессами сегодняшнего дня война как будто забывается. Но она осталась не только в ранах фронтовиков, но и в сердцах всех людей моего поколения. А за нами какое уже идет по счету — второе, третье? Меня постоянно мучает мысль. Мысль о личной ответственности перед будущей жизнью. Ваше поколение — это дети войны, вы связаны с ней пережитым. А как быть со следующим? С теми, кто не знает ее? Как развить в них чувство благодарности тем, кто завоевал им право на жизнь? Научить их любить и ценить ее. Вероятно, здесь и самому надо многому учиться.

Новиков встал и ходил теперь взад-вперед по комнате. Юне казалось, что он ее не замечает, что он рассуждает сам с собой вслух, забыв, что она находится у него в гостях.

— Нет, когда помнишь о таких своих обязанностях, тогда все решается очень просто. — Новиков остановился около нее и, положив ей руку на голову, заглянул в глаза. — Видно, нельзя облегчать свою жизнь, отказываясь от обязанностей, отгородившись от них!..

«И он еще учит любви к немецкому, к литературе Германии!» — пронеслось неожиданно у нее в голове.

Юна вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, пятиклашкой, на уроке любимого учителя. Ей было смешно сознаться себе в удовольствии сидеть вот так, уютно сжавшись в кресле комочком, и слушать, слушать, как уверенный, мужественный человек говорит ей то, что она знала, но забыла и теперь вспоминает, радостно улыбаясь. Как верно все, точно то, что говорит Новиков.

Она молча следила за ним, за тем, как крупными жилистыми руками он передвигает на столе пепельницу, стакан, карандаш, все машинально расставляя по местам. В этом угадывались уверенность и спокойствие человека большого, крупного во всем.

Юне было хорошо. Господи, ну как надоело быть всегда умной, взрослой, старшей! Она мельком вспомнила лицо Ивана в тот момент, когда он затихал на ее груди, а она его баюкала. Юна поскорей отогнала от себя это почему-то ставшее неприятным воспоминание.

Голос Новикова вернул ее к реальности. Он еще продолжал размышлять о жизни, и Юна поняла, что ей всю жизнь не хватало дружбы с таким человеком. С человеком, обладающим цельной и бесстрашной натурой. Она почувствовала, что ей хочется чаще, видеть Вадима Константиновича, потому что она как бы заряжается от него энергией, силой, желанием творить доброе и прекрасное. Чистотой своей души он напоминал ей маму. Юне был необходим такой друг, и она сказала:

— Вадим Константинович, я хотела бы с вами дружить. Если вы не против…

Приехав от Новикова домой, Юна еще долго размышляла над его словами об обязанностях в жизни, о благородности к людям. Перед глазами ее стояло его лицо — мудрое, немного печальное и такое доброе. Да, Вадим Константинович прав: если время заполнено обязанностями, то перестаешь думать о своем одиночестве, о своей ненужности. Пожалуй, они, обязанности, даже превращаются в силу, противодействующую эгоизму. Тут Юна вспомнила Софью Иосифовну с ее неудачной, неустроенной жизнью. Она подумала, что та стала одинокой из-за своего эгоизма, из-за того, что не хотела ни с кем делить своего сердца!

«И необязательно было ей рожать ребенка. Сколько сирот осталось после войны. Просто не захотела взять на себя обязательств. А мама взяла! И Вадим Константинович взял перед своей одноклассницей… И все эти разговоры об одиночестве — это просто дань эгоизму. Скольким людям требуется помощь! И Светлана, — Юна вспомнила еще и случайную знакомую по больнице, — вероятно, тоже была эгоисткой, раз ждала благодарностей, потому и умерла в одиночестве».

Тут мысли Юны перелетели на Ивана и на свою жизнь.

«Что я сама успела сделать? Кто я?» — размышления Юны были прерваны звонком в дверь. Она посмотрела на часы. Они показывали шесть часов. В это вечернее время Юна никого не ждала. Вошел сосед.

— Ювасильна, — Борис Кузьмич, в свежей рубашке, побритый, в отглаженных брюках, которые на нем сидели все-таки мешком, стоял перед ней. — Зайди в гости. Нашу Клашеньку орден нашел, — он молодцевато подмигнул Юне. — Наша Клава — это наша Клава. В общем, пойдем. Дочка с мужем приехали.

— Да как-то неудобно, Борис Кузьмич. У вас там собрались все свои.

— Да ты что, Ювасильна! Разве ты не своя? Наша Клашенька тоже, как мамка твоя, прелесть была. Теперь ей, моей половиночке, орден положили. Не обижай, пойдем.

Юна впервые видела Бориса Кузьмича таким радостным. Он был горд за свою жену. Пить почти не пил, а говорил какие-то от волнения отрывистые слова, из которых Юна поняла, что Клавдия Евдокимовна для «парня-огня», да еще сапера, была самым страшным, самым грозным зарядом взрывчатки. Он боялся всю свою женатую жизнь, что взорвется она однажды и уничтожит его напрочь. Но она, голубушка его родная, не только на войне за ним ползла и связь наводила, но и в мирной жизни. Вот и доползла она с ним, с мужем своим единственным, до сегодняшнего дня. Может быть, и орден только сейчас вручили поэтому, а не тогда! Проверяли все годы, мол, правильно ли дали, потому что все ж муж «парень-огонь»…

Юна наблюдала, как ласково смотрел Борис Кузьмич на свою «прелесть» Клавдию Евдокимовну. Она с трудом, из-за полноты, выходила из-за стола, чтобы принести то пирожки, то закуски. Юна слышала, как «его голубушка» отвечала, что действительно такого «парня-огня» поискать и поискать… И орден-то она благодаря ему получила.

— Дело было. Тянула катушку с проводами под огнем, где не то что по земле проползти, но и по воздуху не пролетишь, так все горело вокруг. А знала — к его роте надо прорываться. Должна доползти. И доползла.

После ужина Борис Кузьмич попросил Юну:

— Ювасильна, Ванька хвастал, что ты играть умеешь. Сыграй. Мы вот для внучки пианину завели. Только купили. Обнови. У нас никто не может.

Юна уже несколько лет как не подходила к инструменту. Даже у Евгении Петровны она как-то стороной обходила старый рояль. А здесь с удовольствием стала играть все, что любили Евгения Петровна, Прасковья Яковлевна. То были и этюды Шопена, и разудалая песня «Гуляет по Дону казак молодой…», которую сейчас они пели все вместе. Юне вспомнился ее подвал и двор…

Ей давно не было так весело и легко, как теперь в семье пенсионера, бывшего «парня-огня». Вдруг оборвала игру, оставив пальцы на клавишах. Затем, затаив дыхание, осторожно начала подбирать мелодию.

— Клавдия Евдокимовна, Борис Кузьмич, — взволнованно сказала Юна. — Это для вас! За вашу негаснущую любовь! В общем, для всех, кто любит… — Юна сначала робко, а потом все увереннее начала играть давно забытую, когда-то ею сочиненную мелодию первой любви.

В начале июня приехал из командировки Иван. И тогда день, проведенный у Новикова, и вечер в гостях у соседей сразу показались Юне чем-то нереальным…

— У нас, никак, переселеньице, — первое, что услышала Юна от Ивана, едва он, перешагнув порог квартиры, вошел в большую комнату. Взгляд его был направлен на фотографию матери, которую Юна повесила над тахтой.

— Что?

— Говорю, великое переселеньице народов произошло, пока меня не было. Моя мамуля невестушке помешала в спальне… Избавились от нее. Даже на рамку денег не пожалели.

«Мне для нее ничего не жаль!» — хотела сказать Юна и добавить, что скоро поедет устанавливать надгробие на могиле свекрови. Но так ничего и не сказала. Отложила до худших времен. Чтобы было ей чем опровергать Ивана.

— А это как понимать? Это что же, бунт на корабле?

Иван переводил дикий взгляд с кровати на Юну и обратно.

— Мне на ней удобнее, чем на диванчике, спать, — Юна решила как-то смягчить, сгладить озлобление, охватившее Ивана.

— Тебя не поймешь, — раздраженно продолжал он. — То тебе давай диванчик, то он тебе не нужен! — И ехидно добавил: — Все ясненько. Ты все это заранее придумала, чтобы мне насолить! Очень позлить захотелось! Поэтому и мамулю убрала, и кровать допотопную притащила. Надо было мне стараться квартирку делать, чтобы опять перекладины и шарики глаза мозолили!

Иван хлопнул дверью и ушел из дома.

С этого дня между ними установилось какое-то холодное равновесие. Встречались они только по утрам за завтраком или вечером за ужином, в зависимости от смены на работе Ивана.