— Я тебе прямо скажу, Андреич, — поднялся Федор Рысев, вояжный с девяностого года. — Надоело топором махать. Но было бы ради чего, потерпел бы. А то ведь, не успеем построить — понаедут всякие ряженые, шепелявые, на наших трудах станут свой закон править.
Сотня глаз смотрела на правителя с одним вопросом. Почувствовав вдохновение, он поднял братину, отпил глоток и пустил ее по кругу. А когда вернулась она с остатками зелья, встал — седой, поджарый, мускулистый — лицом стар, осанкой молод.
— Многие из вас пришли сюда вместе со мной почти десять лет назад!
Помню разбитый галиот, голодную зимовку на Уналашке. На верную гибель шли! Но выжили, потому что была вера… Вспоминаю теперь — счастливое было время! Потом Павловскую крепость построили, монахов встретили, зажили богаче, грамотные штурмана стали приводить транспорт в разное время. Только вера пропадает, и духа былого нет: работаю, воюю, все будто во сне. А попал на Ситху — запела душа. Там наше место! — Глаза правителя сверкали. — Поставим острожек, чужих не возьмем. Теперь знаем, на кого положиться. И заживем на восточном рубеже империи: мы и Государь, а над нами — Господь… Все!
— Дворян, прихлебаев и чиновных — взашей! — прорычал из угла Васька Труднов. — Лучше алеутов и кадьяков возьмем.
— А, была — не была! Всех денег не заработать! — Тяжелым кулаком ударил по бочке Василий Медведников. — Возьмусь строить, но в последний раз…
Наливай! — …Труднов… Что нос красный? Не перепил ли?
— Он у меня всегда красный, таким уродился!
— Эх, легко с вами! — Радовался Баранов. — Разве на сходе так потолкуешь?
Попы одно талдычут, чиновные другое, поселенцам их каторжную правду подавай… Берись за строительство, Васенька. Человек двадцать определю тебе на компанейское жалование. Грузи, что надо, на «Катерину». Потаж пойдет с тобой штурманом.
— Вот те, бабка, Юрьев день! — проворчал Наквасин, насмешливо водя рыбьими глазами. — Один немец уже есть.
— Наш он! — загалдели стрелки. — Потаж ни с кем из чиновных и дворян не водится. Работящий, безотказный!
— Ты, Прохор, просился на Ситху промышлять, — обернулся Баранов к Наквасину. — Иди передовщиком! Малахов, прости нас грешных, тебе год-другой придется побыть в Кенайской губе. Как всех замиришь — отдадим промыслы тем, кто на Кадьяке останется. Ивану Кускову и Григорию Коновалову в Чугачах на Нучеке быть. Их промыслы к югу до Якутата.
— «Финикс» будем ждать или опять без припаса пойдем?
— Шильц рано транспорт не приводил. Это господа офицеры вас разбаловали. Как придет — харч отправим. А пока на юколе и бобрах потерпите.
Вам не впервой!
Седой Василий Малахов с недовольным видом проворчал:
— В Кенайской и сейчас мир. Все крещены трудами праведных Ювеналия с Макарием, клянутся в верности Русскому царю…
— Отчего же грозят попов перерезать?
Малахов смущенно пожал широкими плечами:
— Батюшки их местные нравы плохо знали: для них, что кадьяки, что кенайцы, — все одно. С венчанием напутали, рабов с тойонами уравняли. Сами погибли и народ в распри втянули, прости, Господи, — перекрестился передовщик.
Заканчивался контракт: Сысою с Василием после летних промыслов можно было возвращаться домой и Филипп все чаще заводил жалостливые разговоры о том, что останется один, сажал на колени Петруху, шершавой ладонью гладил по светлой головке, спрашивал: как тот будет жить без него, без деда?
— А мы тебя с собой возьмем! — говорил малец, и Сысой поддакивал.
— Конечно, возьмем, не бросим.
Сапожников вздыхал, качая головой, печалился пуще прежнего:
— Кому нужен, старый нахлебник, в чужой семье?
Васильев, с отросшей мужицкой бородой, тоже кручинился, с беспокойством выспрашивая дружка не собирается ли увольняться со службы?
— Тебе чего?! Жена тамошняя, работящая. А как я с бергалкой явлюсь? Она же все делает не так, как наши, слободские и посадские. Или те ее со свету сживут, или она на них войной пойдет… Прошлый год, без нас, Филиппа пугала. Говорит, спать ложился — бороду платком обвязывал, боялся — осмолит.
— Зато с тобой ласкова! — смеялся Сысой. — Моя-то все коров гладит…
Уродись алеутом, поменялся бы с тобой женами.
— Твоя работяща, — вздыхал Васильев. — С такой чего не жить? Ульке дай волю — весь день будет зевать да мух считать. Правильно Филипп ее учит. Еще бы год-другой пожила при хозяйстве, глядишь привыкла и обучилась.
— Понятно, на что ты намекаешь, Васенька, — посмеялся Сысой. — Я транспорт ждать не буду. Он может и в августе прийти. А до тех пор Филипп с Феклой меня умучают работой. Нынче в партию пойду, а там посмотрим.
— Это ты правильно решил, — обрадовался Василий. И, повеселев, как о пустячном, сказал:
— Тогда этот год я Ульку с собой возьму, сильно просится.
На Антипу-лисогона партии Медведникова и Наквасина погрузились на «Екатерину», под началом штурмана Потажа, монахи отслужили молебен.
Галиот, салютуя из фальконетов, вышел в холодное и капризное апрельское море. Две недели Медведников рыскал по факториям и одиночкам, собирая нужных людей, инструменты и материалы. Штурман Потаж вел судно, куда требовали, стоял вахту, сколько просили, беспрекословно отрабатывая жалованье.
Баранов на галере «Святая Ольга» собирался идти к востоку месяцем позже, после Николина дня. К этому времени партия Тараканова насушила юколы, запаслась чаячьими яйцами. Отстояв службу на покровителя всех странствующих и промышляющих, байдары партии под прикрытием галеры пошли к ситхинским промыслам.
Кричали чайки, увязываясь следом за караваном. Архангельский мещанин Иван Антипин, оглядываясь на Кадьяк, посмеивался:
— Сколько лет на островах! Хе-хе! Пожил, слава Богу! — С хитринкой в глазах кивал Сысою. — От Архангельска до Ситхи красивше твоей Феклы бабы не видывал. Ой, зря оставляешь ее с Филиппом… Седина в бороду — бес в ребро! По себе знаю!
— Ничего, — отвечал Сысой, смеясь одними глазами. — Даст Бог, не похудеет. Молока вволю, репа лучше, чем в Тобольске…
— Ой, смотри, мужик! Баба-то сильно красива. Попутает бес, а Филипп-то рядом… Не такой уж старый и креолку прогнал.
Василий с Ульяной прыскали от смеха, не оборачиваясь к говорившим.
Сысой делал вид, что не понимает намеков, но долго не выдержал, тоже рассмеялся:
— Ничо, даст Бог, от сглазу не родит!
Васильевы обернулись к Антипину, хохоча в полный голос.
— А что, — удивлялся их беспечности архангельский мещанин, — не скопец ведь Филька.
— Дед он наш! — Тоболяки стали грести веселей. Клокотала вода под кожаным днищем байдары. Солнце все выше поднималось над морем, лучилось иерусалимским крестом, суля благополучие.
Сысой склонился над черной водой, глянул в морскую глубь. Как из нави всплыло темное постаревшее отражение: будто дядька Семен глянул с того света. Стрелок отпрянул, бормоча молитву. Вскоре усилился ветер с запада, и караван решил изменить курс, правя в открытое море к якутатскому берегу.
Половина байдарщиков ночевала на галере. Вытянули на нее, просушили и смазали жиром свои лодки. Другая половина по-алеутски связала их в гибкий плот и провела ночь на воде. К утру ветер стих. Кругом было только море.
Не зная, на каком расстоянии караван от Нучека и Якутата, Баранов решил идти к северу. Запас воды был мал, уже к полудню выдачу пришлось сократить, и тут на горизонте показался парус. С галеры стали стрелять из фальконетов, сигналя, чтобы судно остановилось, но там делали вид, что не замечают пальбы и подняли дополнительные паруса. К вечеру ветер стих настолько, что сделался штиль. Караван байдар и галера под веслами стали догонять судно и узнали в нем пакетбот «Северный Орел». Он лавировал из стороны в сторону, отыскивая ветер, но вскоре вынужден был остановиться с обвисшими парусами. На палубу вышел подпоручик Талин и сказал, глядя на подходившую к борту галеру:
— Не чаял здесь встретить своих! А воды я вам не дам — у самого мало.
Баранов скрипнул зубами и повел караван дальше. Ночь провели, как прежнюю: половина байдарщиков ночевала на воде, другая на галере. Утром бочки из-под воды были сухими. Зарозовело небо, и вдали, блистая льдами, показалась великая гора. Она казалась обманно близкой, но все знали, как далек еще путь.
К полудню на горизонте заметили двухмачтовое судно с обвисшими парусами. Когда подходили к нему, кое-кто из промышленных уже держали во рту свинцовые пули — начиналась жажда. Алеуты, которые подошли к судну первыми, были допущены на палубу и плясали на шканцах. Капитан из республиканских штатов, узнав, что на галере находится сам Баранов, пригласил его в каюту, долго беседовал о ценах на меха и нынешних промыслах. Бостонцы поделились с партией пресной водой, в обмен на добытые меха продали муку, чай, тростниковый сахар и табак.
На другой день партия подошла к мысу святого Ильи, где в это время в одиночке жил Терентий Лукин. Завидев караван, он вышел на берег в высоких броднях, в длинной рубахе, от радости встречи даже Баранова обнял, с тоболяками расцеловался. Терентий много говорил и суетился, указывая, где положить байдары, куда нести груз. Русичи пошли в его дом, укрепленный частоколом и нагороднями, алеуты и кадьяки стали готовить стан на берегу, ловили рыбу и гонялись по заливу за нерпами.
В доме гостей встретила молодая чернявая женщина в русском сарафане, с покрытой головой. Из-за печки выбежал мальчонка двух лет, уставился на стрелков черными бусинками глаз. Лукин подхватил его на руки.
— И грех мой, и счастье, — сказал, обернувшись к Баранову.
Его женка расторопно накрывала на стол, улыбалась, стесняясь говорить по-русски. Гости трижды перекрестились и расселись на лавки.
— Как раз на Савву Стратилата родился, — Лукин опустил сына на тесовый пол. — Пусть послужит, как его покровитель — Святитель Пермский, только здесь, в Америке. Ему эта земля не чужая.