Изменить стиль страницы

Мы стартовали два раза. Вернее, 24 сентября, в тихую, безветренную погоду, хотели стартовать, но не смогли. Стратостат не был вовремя готов к взлету. Произошла задержка, клапана заело. Пока возились с ними, исправляя, наполз незаметно туман. Ни ветерка по-прежнему, ни облачка, — самый идеал для старта! — но туманище такой, что ладони собственной руки не видишь, взлетать нельзя. К утру начал рассеиваться, расползаться, оседая при этом на оболочку, утяжеляя ее, она намокла, потеряв половину своей подъемной силы. Стало ясно, что взлетать невозможно. Открыли клапан, дали выход газу, оболочка начала морщиться, опадать и огромной смятой простыней легла на землю. Грустные разошлись мы с аэродрома.

Через шесть дней, 30 сентября, едва не повторилось то же самое. Не с аэростатом, с погодой. Оболочка к назначенному часу, к восьми утра, была заполнена из газгольдеров на треть своего объема, что вполне достаточно для взлета. Сейчас она зависла гигантской грушей. Газ, постепенно расширяясь по мере подъема, превратит ее в столь же гигантское яблоко, которое окончательно созреет лишь на предельной высоте. И мы скажем, что стратостат выполнен, такой у нас существует термин… Итак, оболочка-груша осмотрена, ощупана с маленьких воздушных шаров-прыгунов, морщины разглажены, клапан в норме, поясные стропы, закрепленные на земле, отданы, сброшены, корабль удерживается только за гондолу руками красноармейцев стартовой команды… и надвигается туман. Неужели опять помешает? Я стою возле штаба полета, всматриваюсь — туманная полоса низко стелется по краям аэродрома, не захватывая его, не приближаясь. Жду решающей метеосводки, нервничаю, как и все вокруг; не докурив папиросы, гашу ее, затягиваюсь новой, бросаю в урну, беру последнюю из пачки, решив выкурить до конца. И вот бежит дежурный метеоролог с листком бумаги в руке, торопится, спотыкается о кочку и чуть не надает на меня. «Смотрите, — кричит, — какая расчудесная погодка вам приготовлена! На туман плевать, это ошметки, сейчас разойдутся…» Сводка в самом деле предвещает оптимальную для полета погоду. Штиль обещан такой, что, наверно, долго будем висеть над столицей. Что ж, мы рады будем опуститься на Красную площадь… Туман рассеивается, уходит, открывая ясный, чистый горизонт, кем-то старательно промытое голубое небесное полотно. И я, по ассоциации, даже ощущаю запах свежевыстиранного белья, самый любимый мой еще с детства, с маминых постирушек. И настроение как в детстве — все тревоги ушли.

Докуриваю, глубоко затягиваясь напоследок, как бы на весь полет — там не покуришь, — иду к гондоле, лезу по веревочной лестнице. Сколько раз поднимался я вот так за семь лет, пока командую отрядом военных аэростатов! А у Бирнбаума стажу еще побольше моего. Он в империалистическую служил в одной из русских крепостей рядовым воздухоплавательной роты, летал в разведку над боевыми позициями; и в гражданскую, на Южном фронте — тоже на воздушных шарах. Так что мы с Эрнестом не новички в небе. Но этот наш корабль, «СССР-1», собирающийся взлететь в стратосферу, лучше всего из троих знает конечно же Константин Дмитриевич Годунов — он его конструктор… Меня, влезшего в кабину, оба моих спутника встречают, может показаться, непочтительно, даже головы не повернув, взмахом руки не поприветствовав, до того их головы и руки заняты уже делом. Годунов налаживает какой-то из множества подвластных ему, как бортинженеру, приборов, кажется альтиметр, определяющий высоту взлета. Бирнбаум склонился над передатчиком: второму пилоту среди прочего поручена радиосвязь, и он готовится с первых же минут подъема начать работу с наземными станциями… У Пиккара радио не было. Могут сказать: тем значительней подвиг бельгийцев, тем благороднее риск, которому они подверглись. Но ведь мы поднимаемся в заоблачные высоты не ради спортивного интереса, не для состязания в храбрости. Для дела, во имя науки штурмуем стратосферу. На пользу человечеству. Зачем же отказываться от такого могучего здесь оружия, которым оно, человечество, уже обладает, — от радио?.. Нашим позывным был «Марс».

Я высовываюсь из иллюминатора. Почти вплотную вижу вытянувшиеся от физического напряжения лица красноармейцев, которые удерживают рвущийся в небо стратостат уже за один только амортизатор, за его ивовые прутья. Вижу поодаль высокую фигуру в длиннополом кожаном пальто, это товарищ Алкснис, начальник Военно-Воздушных Сил страны; все последние дни и ночи он проводил вместе с нами на аэродроме. К нему подходит стартер Гаракелидзе, я не слышу слов, но по кивку командарма понимаю, что он разрешает взлет. И вот Гаракелидзе, человек темпераментный, взрывной, хотя и пытающийся постоянно гасить свои эмоции, быть невозмутимо-спокойным, направляется к гондоле, стараясь не торопиться, не выдерживает, ускоряет шаг, почти бежит, подбегает, силится сдержать голос: «Экипаж в кабине!» — «Есть в кабине!» — рапортую, тоже утишая голос. «В полете!» — срывается вдруг в крик начальник старта. И я в тон ему тоже кричу неожиданно для себя с такой силой, что сам вздрагиваю: «Есть в полете!», не осознавая еще, что кричу с высоты. Стратостат без толчка, не вращаясь, свечой, по безукоризненной вертикали, взмывает ввысь, отпущенный руками красноармейцев. И они вместе с землей, с ее деревьями, домами, аэродромными вышками, ангарами, заборами стремительно проваливаются куда-то в яму, в пропасть, несутся вниз по прямой, а не уходят плавно вбок и вниз, как видится с самолета. За четыре минуты мы выскакиваем — другого слова подобрать не могу — на высоту двух тысяч метров.

«Задраить лазы!» — командую я, и Годунов поворачивает рычаг, молниеносно захлопываются небольшие, но массивные дверцы, наглухо закупоривающие кабину, герметичность абсолютная. Мы отторгнуты от окружавшего нас до сих пор мира. Мы вторгаемся в мир иной, потусторонний; я употребляю слова, которые обычно применяются в мистическом, религиозном плане. То, что мы совершаем, не миф, не мистика. Это вполне реальное дело. Но мы атакуем стратосферу, преддверие космоса, а это мир практически еще не изведанный, он пока за пределами наших знаний, и в этом смысле для нас потусторонний…

Все вверх, вверх, судя по альтиметру, стремительно взмывает воздушный корабль. И мы его пока не сдерживаем под уздцы, даем полную волю, хотя сам подъем, скорости взлета у нас во власти. Мы можем управлять ими, манипулируя клапанами выпуска газа из оболочки, сбрасывая подвешенные к гондоле мешочки с балластом, с дробью. Движение стратостата по вертикали — в наших, говорю, руках. А вот горизонталь, направление и дальность зависят только от ветра, от его прихотей. Куда снесет, туда и снесет, тут мы бессильны. Потому так долго, терпеливо «подбирали» себе погоду, поджидая затишья. Плывет «наш челн по воле волн», как сказал поэт. Пока снос незначителен, метеорологи не обманули. Вот, на память, одна из первых записей в бортовом журнале: «8 часов 59 минут, 6 тысяч метров высоты, видимость прекрасная, проходим стадион «Динамо». А ведь это рядышком с Центральным аэродромом. Можно считать, почти не сдвинулись за полчаса, зависли над районом взлета. Нас хорошо видно с московских улиц. Вся Москва, рассказывали потом, ходила в этот день с задранной вверх головой, разыскивая в небе голубой шарик.

Я стою у иллюминатора. Широкая и ясная подо мной земля, как еще сказать про нее, не знаю. Широкая. Ясная. А вокруг неожиданное фиолетовое небо. И если б не знать, что летим, — никаких внешних признаков полета. Неподвижность. Тишина. Только шелест оболочки да бегущая стрелка альтиметра выдают движение стратостата. Прибор докладывает: 14 000… 15 000… 16 000… А еще нет часа, как мы взлетели. Стрелка чуть замедлила свой бег и снова пошла уверенно вперед. Годунов трогает меня за плечо и говорит почему-то шепотом, как о некой тайне: «Алексеич, мы уже выше Пиккара, видишь?» Вижу: 16 800. Рекорд. Ликовать надо бы, но нам некогда справлять торжество, витийствовать — мы очень заняты… Мы летим и разговариваем с землей, которая для нас на радиоязыке «Рыба».

Вот, опять же по памяти, кое-что из наших телеграфных и телефонных переговоров:

«Говорит «Марс». 9 часов 32 минуты. Принимаю на репродуктор. — Он кричит на всю кабину. — Вы просили говорить четче, реже. Говорю реже, слу-шай-те. Радио от товарища Алксниса приняли. (Он просил нас не особенно увлекаться, не рисковать.) Руководствуемся вашими указаниями. Привет от первого экипажа стратонавтов, достигшего рекордной высоты». Не выдержали все-таки, похвалились. И тут же возвратились к деловому тону: «Передаем ответ на ваши запросы. Кислород работает хорошо, запас его достаточен. Температура внутри гондолы +14°. Сторона кабины, обращенная к солнцу, горячая, противоположная холодна, но не очень, терпимо. Сейчас гондола разворачивается, разогрев должен быть со всех сторон равномерен. Кончаю передачу, перехожу на прием».

«Рыба» поздравила с рекордом, опять порекомендовала не рисковать, передала несколько распоряжений начальства, попросила уточнить параметры полета. Пока говорила большая «Рыба», ее настойчиво перебивали, врываясь в переговоры, малые «рыбешки» — коротковолновики. Им известна наша волна, и они, состязаясь друг с другом, стремятся выйти на связь со стратостатом, получить «радиооткрытку» из стратосферы. В эфире вокруг нас прямо-таки толчея, каждому охота прорваться, опередив «соседа». Приятно, что за нами с таким рвением следят из разных точек страны, да и со всего мира. Но для Бирнбаума это просто беда, помеха основной связи. Эрнст Карлович ворчит. А кому-то из назойливых даже резковато ответил, в смысле — отвяжитесь. Но сразу, как человек вежливый, извинился. Вероятно, это надо зафиксировать как первый случай извинения с такой высоты…