Изменить стиль страницы

Печально то, что сразу после выступления Павлу Семеновичу стало худо. Он побелел, потом стал багроветь. С ним случился инфаркт. Он умер, не успев даже попрощаться. На шестидесятом году.

Нет, не безопасны неосмысленные профессии.

Странно: и тогда Кашин относился к Перепускову, к его интересам, как к чему-то потусторонне-узкоколейному, единичному, избранному им; скорее тут сам Кашин представлял, видно, для Перепускова как бы цеховый интерес, как пишущий собрат, уже заглазно повенчанный с сообществом мыслящих людей.

IV

Не случайно Глеб сейчас же поинтересовался у Антона, удалось ли ему преуспеть в жанре прозы. На что Антон откровенно сказал:

— И да, и нет. Как у всех. Я ведь бесфамильный нераскрученный тип, притом не дисседенствую. Выгоды никому не приношу. А живописный товар раз отнес (ради любопытства) на комиссию сезонной выставки (что на улице Герцена) — несколько масляных пейзажей без рамок, валявшихся у меня, представил на суд мастерам, сидящим за серым сукном стола. И не успел я отсторониться от своих работ, как перезаслуженный гривастый художник с крупным породистым лицом (я его не знал, не знаю и знать не хочу) буквально взрычал по-хрущевски. В исступлении от моего негодства. И члены комиссии, мастеровые художники молчали перед этим срамом, опустив долу очи, поджав хвосты.

— Может, возьмем хоть вот этот пейзаж сестрорецкий? — подал голос тишайший маринист Т. (Мне пришлось его буклет макетировать).

— Нет! Уберите все это! — грозно прорычал Лев из-за стола, махая лапами.

А мы-то, Глеб, все ссылаемся на то, что один Сталин во всем виноват, что случилось в нашем веке; мол, он один нам мешал двигаться вперед, губил многие таланты. И ведь мы сразу же ударились в другую крайность. Околомузейные кликуши вознесли до небес забытый примитивный «Черный квадрат», подняли на всю страну писк и визг. И что? Совершенство, равное шедеврам Рублева, Тициана? Как бы не так. Смутьянство небывалое! Какое-то тут двоемыслие.

— Ну, видишь ли, провозгласить для себя, что это то, что надо, и думать то, что и весь мир так думает, — заблуждение глубокое, — сказал Глеб.

— И опасное, считаю, — подтвердил Антон. — Но говорят: что если это вас не трогает, — пройдите стороной… Не мучайтесь душой…

— Ага, не мешать развитию фантазии, — вклинился тут редактор Блинер, человек в годах, опытный и знающий, любящий сказать в компании что-нибудь интересное, новое. Так было и теперь. Он сказал тут же: — На то, что лучше, имею почти анекдотический сюжет. На Мойке, в правлении Художников, по винтовой лестнице цокает наверх чопорная плоская молодица в черной кисее. За ней — грузин пыхтит, восхищенно говорит ей в спину: «Ай, хорош!» А следом подымается и обгоняет его другая дама, толстуха пышная. И слышу: «Ой, тоже хорош!» — грузин произносит.

Мимо проходящий в это время директор Овчаренко, поздоровавшись и пожав руку Кашину, позвал его:

— Ты зайди, зайди ко мне.

— Зайду к тебе непременно после, как переговорю с людьми, — ответил Антон сухо. — Затем и приехал.

— Какие-то были слова у меня, какие-то мысли заковыристые, — говорила на ходу для себя, ни к кому не обращаясь, искусствовед-писательница и редактор Нелли Званная, входя в открытую комнату, как матрос, вразвалочку, жеманясь в тоже время и протягивая руку к коробку со спичками, лежащему на столе и нашаривая пачку сигарет. Она писала очень талантливые эссе о художниках, частенько тренькала от скуки на гитаре и напевала расхожие куплеты. — Все подрастеряла, пока шла. Вчера я, — обращалась она к Перепускову, — легко от Вас отделалась, нет, вернее, это Вы отделались от меня, быстренько ускользнули. Так и от общения отвыкнешь. А-а, пустые слова! Ну, ладно. Визит вежливости или дружбы я нанесла — и пошла к себе. Я удалилась. А Вы, Антон Васильевич, пожалуйте… — Антон полагал, что она так артистичничала именно перед ним.

И Перепусков уже не обращал на нее никакого внимания.

Полнолицый седеющий Васькин в бежевой бобочке с довольным видом встретил вошедшего в комнату Кашина. Приветливо встал из-за стола, подал руку. Как нормальный и нормально воспринимающий все мужик, делающий свое нужное дело. Он был с пасхальным выражением на лице. Сказал:

— Привет. Как служится?

— Свободным образом. Не ропщу, не каюсь.

— Ну, главное, чтобы бабки шли.

— От себя самого зависишь. Как потопаешь, так и полопаешь.

— Так что, выходит, ты в выигрышном положении по сравнению со мной? — боднулся Васькин.

— А я, Николай, всегда был и буду в выигрыше при сравнении с кем-либо, как трудоголик, особист в жизни. Я не гнался за властью, за положением в обществе, нес ответственность за людей. Меня, как замдиректора, здесь норовили щипать несравненно больше, чем щипают теперь тебя; но я никогда (как беспартийный) не поступался честностью, принципами и не боялся потерять лицо, место и прочие достоинства. И сейчас веду себя также ответственно, не опрометчиво. Не себя ведь защищаю, а чье-то достоинство.

— А я? Я разве без принципов живу, работаю? — Пасхальное выражение с его лица исчезло.

— Ты? Не знаю, Николай. Однако вижу и скажу откровенно, что нахватал себе многовато власти — прямо фараон: замдиректора, секретарь парторганизации, председатель аттестационной комиссии и что-то еще — кого хочешь можешь согнуть в бараний рог…

— Ну, я пользуюсь властью аккуратно…

— Ею вообще не следует пользоваться, особенно во вред подчиненным.

— Что ж, по-твоему, и приструнить никого нельзя? Если нерадив…

— Разве во власти дело? Ты конфликт не можешь разрешить, усугубляешь его. И с кем? Со своей помощницей.

— Я не признаю ее помощницей, извини.

— Ты никчемушные усилия свои тратишь не на пользу дела…

— Да я … — Николай употребил мат. — Говорил ей, дубовой: что если она не поймет, то мы не аттестуем ее в апреле, а я есть и буду против нее, то она вылетит вон. Она бы о своих дочках подумала.

— Вот-вот! У тебя заранее все решено… На мстительном заквасе, коли невзлюбил. А если наоборот: не ты, а она не может с тобой сработаться?

— Да кто она? Диспетчером служила. И Георгиевна о ней не очень лестно отзывается.

— Ну, тащи все в кучу. А если девчонки не выполняют ее распоряжений? Хамят?

— Она сама виновата. Я не могу их одернуть. Надо было найти с ними общий язык. Не фордыбачничать. Ты же умей и защищаться. А то пык-мык… б… — опять Николай выругался. — И все… Туши свет! А мне — что ж — их преследовать?

— Да можно словом очень быстро навести порядок. И мосты.

— Нет уж. Они ее встретили обструкцией. Знаешь, как японцы. Выполняют что-то от сих до сих, и все.

— То японцы. А ведь у них и зарплата не маленькая, чтобы сидеть и книги почитывать спокойно.

— Ну, когда у них время остается полчаса, чтобы собраться домой. А она грубо им замечание делает. Тогда и они… не считаются…

— Но это же неуд вашей партийной работе, всей администрации, что половина сотрудников написали петицию в ее пользу. А она всего полтора года работает здесь. Я скажу: за меня бы столько не написали. И за тебя тоже, уверен.

— Ну, если собрать собрание, то все испугаются и будут голосовать против нее.

— А ты не суди раньше времени, возьми и собери всех открыто, гласно. Ведь нынче не то время, чтобы надевать узду на каждого, заниматься расследованием, кто зачинщик письма. Уверен, не она сама.

— Да она тут игрушка. Хотят ее, свести с ней счеты. А ее потом бросят… и не понимает она этого своим недалеким бабьим умом. А жаль…

— Вы же предъявляете претензии к ней не за ее плохую работу. Она же не отлынивает.

— Да что ты печешься о ней, словно о любовнице своей?

— Вот-вот, у вас, неуемных сердцеедов, одно на уме: что-то гаденькое. Да не сплю я с ней, как вы спите с чужими женами, успокойтесь!

Всего Васькина тут передернуло.

Итак, Антон переговорил с теми, с кем хотел, составил свое мнение; он провел, как расследование, только в иной форме, и не ошибся в своем первоначальном предположении.