Изменить стиль страницы

И в том некогда убеждал его друг Меркулов. Его облик вольнодумца-философа часто возникал перед глазами Антона. Так было и теперь, когда он сидел в купе вагона, возвращаясь в Петербург вместе с Любой и одним бизнесменом.

Да, странное впечатление производил Меркулов, если не знать его. Свое внимание к собеседнику он проявлял лишь до тех пор, покуда его не отвлекало что-нибудь другое, более интересное, возможно. И это происходило довольно скоро, часто. Может, это происходило еще потому, что он, весь, кажется, медлительный и замороженный в движениях, как глубокий древний старик, но цепкий в суждениях, медлительно реагировал на все и в первую минуту смотрел на все будто с испугом, с широко раскрытыми глазами, как бы медлительно осваиваясь; но уж если он посмотрел куда-то в сторону в середине твоего рассказа, он отключался насовсем и напрасно было тут распускать свое красноречие, — он не сразу бы пришел в себя опять. Так, вероятно, тяжело происходило у него переключение какой-то важной мысли. И все это под влиянием того, что он думал в возможной болезни своего злополучного желудка, будто все время прислушиваясь к нему. В последнее время.

Бизнесмен же отчаивался. Он ругал вслух чиновников, мешавших ему благоустраиваться и ругал правительство, не строившего который год магистраль из Москвы в Петербург; это осложняет ему бесконечные поездки туда-сюда, тем более, что частники — не будь промаха — что на железнодорожный, что на авиатранспорт цены вздули с потолка — немыслимые. На порядок выше европейских. А нищета прет из всех нор. Несчастная Россия!

Подсидеть, завидовать — черта недоброжелателей. Объегорить. Прежнего отношения к товарищам и трудолюбию не стало.

Итак, бизнесмен думал о будущем.

А Антон? Он знал, что не бессмысленно жил. Отнюдь. Никого не убил, не подвел. Были лишь мелкие неурядицы семейные.

И кого ему-то винить и в чем-то?

И Антон подумал: «Какой мужественный бизнесмен! Какую ношу тянет! Как толково рассуждает! Я против него букашка, бумажная крыса; но разве я и в молодости, бывало, не служил профессионально со знанием дела? Не бегал вприпрыжку за автобусами, чтобы успеть вовремя на работу. Все это ведь было.

Опять все вернулось вспять. Эта поездка в поезде.

Время словно остановилось, попятилось; заслуга в этом Горбачева, мямли. Дали людям колбасу, отняли веру, смысл жизни. Извратились понятия. Обнажились догола сокровенные чаяния. Деревни вымерли. Новые дачные хозяева озаборили и подступы к Волге, застолбили спуски.

Император — римский Константин за счет признания христиан укрепил империю, дал народу идею укрепительную, а что нынешняя псевдодемократия либеральная дает сверхлиберальным толстосумам — розовую пудру?

Посему у нас до сих пор противоборство новоявленных героев.

Я не сделал резкого шага относительно семьи. Разногласия семейные — пусть. Главное — долг перед ней; шагать по трупам — не мой конек».

Он все понимал и представлял себе как-то иначе, проще, приземленней, ярче. Как в живописи, когда пишешь картину — тут тьма красок, но важен тон, движение вещей, форм, их соотношения, гармония. Он тут един с самовыражением… Не простит, не упрощает, а напротив: в самовыражении и многовосприятии приемлет выражение чувств. Сознание созидания. В единственном ключе. Никак не иначе. Не порабощение работой, а подчинение ее.

XX 

Студило везде: держалась скверная погода, Антон снова ехал во Ржев и в вагоне скользил глазами по мелкогладким строчкам письма двоюродного брата Жени, сына тети Дуни, с печальной вестью о старшем — Славе. Женя писал: «… В Калинине у него взяли пробы из лимфатических узлов, они уже тогда обозначились как желваки, и отправили его опять на лечение во Ржев — по месту жительства… То есть опухоль не локальная… В отношении операции врачи мне сказали, что она бессмысленна… лишь ускорит исход…»

В купе прорезался спокойный женский голос едущей:

— Мой год рождения — тридцать второй. Жили мы в военных лагерях в Тамбове. До сих пор не разберусь: кубики, ромбики — при каком они офицерском звании носились на одежде. Потом попали на Дальний Восток — опять же военный городок. Раздольное. Здесь закончила первый класс. Отсюда — как началась война — в Сибирь. Местечко — Крутинка. Жили на частной квартире. Отца послали под Владивосток.

В Крутинке училась уже во втором классе. Нашей семье, как и другим в гарнизоне, возили воду в бочках. И вот я, идучи из школы и увидав, что знакомый возница солдат поехал к сопке за водой, подсела на бочку и поехала с ним. Там, на месте, пока солдат наливал бочку, пряталась за поленницей дров. Потом опять подсела к нему за бочку. Пока он наговорился с товарищами — припозднились и приехала домой, когда меня уже заждались. Я вижу: мать стоит с палкой у порога; я не могу спрыгнуть с саней-дровней: шуба моя пристыла к бочке, из которой капало по дороге. Тогда я расстегнула шубу и кинулась в дом, раздетая. Тут уж не до наказания родительского…

Так вот мамин случай в Крутинке же. В сорок втором. Зимой мать шла лесом в деревню, чтобы выменять вещи на хлеб. И ее окружили волки кольцом. Сибирь же! Она стояла, говорила им, волкам: «Ну, что, съесть меня хотите? Но есть-то меня нельзя — и нечего. Посмотрите!..» — распахнула на себе пальтишко. Мол, смотрите — одни кости у меня остались… Волчица повернулась и увела прочь всех волков. Даже хищники, выходит, понимают голос разума, каково людям бывает…

Ну, а в сорок седьмом — пятидесятых годах я уже училась в старших классах. Во Владимире-Волынском. Оторвы, конечно, мы, детки, были; мы, оглаженные, умудрялись всем классом уходить с занятий. Но для нас самым любимым учителем стал молодой, но мудрый историк, которого поначалу мы пытались «прокатить». Ну, с тех пор я сама учительствовала и терпела козни шалых малолеток.

Слава, закончив Ленинградский Политехнический институт, жил неженатым услужливым бессеребренником по духу своему, как исправно работящий талантливый заводской конструктор; он ладил со всеми, кроме кое-кого из начальства, стоявшего над ним, над его душой. Так, главный инженер завода, преуспевший незаслуженно, нет-нет втихаря, присваивал в своих новых разработках и его находки — новинки, пользуясь бесконтрольной властью и ведомственной отдаленностью предприятия от головного. Проверкой же авторских изобретений тогда вообще никто не занимался. И государство ведь не несло ущерб от неустановления истины в таких вопросах. Попробуй — достучись…

Слава, конечно же, испытывал дискомфорт от деляческой атмосферы в рабочем коллективе, и — переживал. Что и могло приблизить его потерю.

Антон, всякий раз, проезжая мимо белого здания Политехнического института, испытывал какое-то трепетное уважение к нему; он помнил, что и его дочь, Даша, — выпускница института и что он, Антон, еще изготовил, как художник, к юбилею Политеха печатный плакат и новогоднюю открытку, для чего здесь зарисовывал здание с разных позиций.

В нашей жизни многое сходится. Встречается, вольно или невольно.

Изба Завидовых противостояла наскоку стужи на северной окраине Ржева, за вокзалом. Покойно брезжил в ней свет дня на геранях в бледных людских ликах, окружавших гроб с покойным. Только Костя Утехин, словно предводительски, как бывший пионервожатый, вшагнув сюда, в светелку, вместе с москвичками (сестрами Славы) и Антоном поздоровался привычно громко, будто обращая всех к потребностям идущей жизни. Все кашляли, простуженные, старались сдержать кашель. Пахло валерьянкой. Осунулся отец Славы Станислав, мастер-деревообработчик, солдатом принявший бой с немцами 22 июня 1941 года в Эстонии. И приехал Юрий, сын Маши (его тоже Славой называла некогда бабушка), — уже вымахавший ростом полнотелый лысеющий мужчина; теперь его впервые видели двоюродные братья и сестры — после-то окончания войны.

От горя качалась, горюнилась, как мать, тетя Дуня; в слезах дрожали две взрослеющий дочери Жени, которых Слава очень любил. Еще летом, накануне этого несчастья, Женя решил расстраиваться, на выделенном ему здесь же, у дома, участке земли стал рыть котлован под фундамент жилья и вдруг наткнулся на останки наших бойцов и железки миномета. Судя по всему здесь бомбой накрыло наш минометный расчет в жаркие военные дни 1942–1943 годов. Так печально.