Петр томился разговором — мешало ему послушать говоривших стеснение. И надо такое — нигде не робел, в каких ни побывал переделках, с какими «акулами» ни общался, не чета этому; он в очередной раз поднял глаза на старика и, весь натянутый как струна, урывком поглядел, как тот внимательно слушал полумолчавшего-полуговорившего Галицкого, подивился способности так внимательно, так пристально слушать человека, будто с рук на руки перенимавшего от Галицкого каждое слово. «Но и слово, в таком случае, должно быть непростое, попробуй в протянутые стариковские руки брось камень — вообразить страшно, чего будет». — И Петр опять отвел глаза.
Иван же по-прежнему не сводил восторженного взора с говоривших, все больше нравились они ему, все чаще приходили на память сказанные еще в городе слова Галицкого: «А знаете ли вы Россию?..»
«И не знаю, — думалось ему, если такая она, как их разговор, такой ее я еще не видал. У нас в деревне совсем не так разговаривают, поболе да повеселее. Сколько ж надо было вместе прожить, перемучиться, перерадоваться, перестрадать, пересмеяться, чтоб так с полуслова понимать друг дружку. И как же мы помногу говорим в своих городах. Сколько бы ценных слов сбереглось, знай мы один другого, как эти два человека, сколько драгоценной тишины прибавилось в мире, уважения друг к другу. Не-е-ет, чтобы так разговаривать, про жизнь другого, про каждый ее денечек знать надо хорошенько, потому что все рядышком, все вместе перелопатили, в мешки поскладали, на мельницу разом свезли, там и перемололи. Как им иначе говорить! Позавидуешь — такое в городе редкость. Чешем языки бог знает о чем, и что толку от тех разговоров — никакого, ничего они не прибавят, ничего не убавят, что были они, что не было их — ничего не поменялось. А тут…».
Дождались ребята своего часа — обратился и к ним синеглазый хозяин дома, намолчавшись в том своем разговоре с Галицким — видно, обо всем переговорили.
— Так говорите Россия, — перевел старик взор на ребят, на изумленного Ивана, на сконфуженного Петра.
«…Ну пусть поговорят, — подумалось Галицкому, — старик занятный, таких сейчас раз, два да и обчелся, а мне мою думу думать надо… Да, правильно сделал, что не поехал домой. Не надо. Теперь как раз не надо. Фролыч хоть и не спрашивает про треклятые валы, однако я вижу, что сидит и в нем этот вопрос. Да и как иначе — не гулять послали его в город, не на ярмарку, за делом. Только потому и не спрашивает, что стесняется при посторонних людях, а то б спросил наверняка, да я бы на его месте тоже поинтересовался: как, дескать, там наши денежки колхозные, куда и во что вложены, в какие руки? Там ты хошь отвечай, хошь нет, а спросить никому не возбраняется. Не-е-т, я бы точно спросил…»
Галицкий ничего не слышал, не видел, как старик перебил Ивана, наговорившего ему с три короба, как обратился к Петру, как тот, краснея и бледнея, говорил что-то, не слышал Галицкий и как старик пытался «выручить» его, как подсоблял ему в разговоре. Только видел Галицкий краем глаза, как дрожали пальцы у переполошенного Петра. Подумалось ему, что и самому очень скоро перед хорошими людьми придется ответ держать — куда денешься; от всего уйти можно, от народа — никуда.
«Как ни вьется дорожка, а к ответу все одно вывернет — так всегда. Это закон. Хорошо, что не сразу домой попал, да и шанс еще есть: последний, кого угощал, был не такой, как все», — думал он. Верил Галицкий в него, черта черномазого — навроде цыгана был… Вот ни в кого из всех тех теперь не верил, а в этого верил… Этот не обещал, как все, молчком ел да ел себе. И было ощущение, что он и есть-то хотел не как те — сытыми садились за стол, только потом их разбирало: мели все без разбору, только подноси. А этот нет, этот ел жадно, по-рабочему, будто и не из таких вовсе. И закончил как-то враз, хлопнул себя по животу, утерся рукой, поднялся с места: «Ну, говорит, отец, за угощение тебе спасибо, что обещал — сделаю…»
Кинулся было Галицкий про сроки уточнять, цыган руку поднял, остановил. Галицкий с тоской взглянул на всесильную руку и стих под ней, будто осекся. А цыган задерживаться не стал, допил что полагалось, пожал руку Галицкому, никак не ожидавшему такого исхода дела, да и был таков — только он его и видел… Вот так-то. Однако след в душе от того цыганка остался глубже, чем от кого другого, на него и рассчитывал теперь Галицкий: почему-то казалось ему, что такой не обманет, не должен: что-то такое в нем человеческое было, тайна какая-то.
«Пора вертаться с ребятами в город — авось цыганок тот уже ищет меня, заждался. Хотелось бы, конечно, доскочить до дому — тут всего ничего, да решено — не стоит. Только перед совестью своею я чист: лишнего ничего не съел, не выпил, не присвоил — вона отощал как…» — И Галицкий, оторвавшись от своих мыслей, как прокинулся ото сна, увидел и сконфуженного вконец Петра, и располыхавшегося румянцем Ивана, старика Фролыча, приветливого и доброго.
Галицкий поднялся со своего места первым. Словно спасаясь, выскочил из-за стола растерянный Петр, нехотя поднялся Иван.
Старик по-прежнему оставался сидеть на своем месте, провожал их долгим, наполнившимся печалью расставания взором. Он хоть и старался изо всех сил не выказать своего волнения, но глаза выдали его.
— До свиданьица, Фролыч, держись, — сказал Галицкий. Голубоглазый старик закивал.
Они вышли в темные сени, натыкаясь друг на друга в потемках, покуда не открылась наружная дверь и не показался в заметно поослабшем свете двор.
Только на улице, за воротами стариковского дома, накопившееся там, в доме у старика, стало выходить из Петра: он то шумно дышал, то в сердцах сплевывал и сказал сердито:
— Хоть бы встал, проводил, какие ни есть, а гости, не каждый день приходят…
Галицкий остановился, круто повернулся, сверкнул глазами:
— Ты того, — перебил он его, не дал договорить, — в следующий раз получше к людям приглядывайся. Старик-то — без обеих ног живет…
— А как же? — спросил было растерявшийся Петр.
— А также, — перебил его Галицкий, — свет не без добрых людей. — И он многозначительно оглядел сконфуженного в который раз за этот день Петра. — Вот так-то, разлюбезный ты мой… — И зашагал протоптанной от дома старика тропинкой в сторону ближайших домов. — Ничего-то ты не понял, — добавил на ходу.
Иван поспешил за ним.
— Предупреждать надо, — огрызнулся было Петр и поплелся следом за ними по утоптанной людьми тропинке.
Чтобы не «расходиться», рассерженный Галицкий стал отвлекаться, думать о своем чертеже, давнишней идее с двигателем, которая не давала покоя ему несколько лет. В главном идея была решена, оставались мелочи, но их было так много и они требовали столько времени, что каждую свободную минуту или такую вот, как эта — «дурную», как он их называл, — использовал для размышлений по доводке своего детища. Если на душе его было спокойно и безмятежно, он продумывал что посложнее, если же так, как сейчас, муторно, специально брал что-нибудь из самого «нудного» — а было и такое — и начинал как жерновами перетирать в сознании какую-нибудь мелочь своего дела. В таких случаях, где бы его ни «прихватило», он сосредоточивался, порой не замечая ничего вокруг себя, натыкаясь на людей, на предметы — бормотал себе под нос что-то вроде: «Главный вектор сюда, касательные к ним — распределение сил, эти сюда, из-за столкновения соприкасающихся двух сил возникает третья — основная. Ее направление иное — обозначим его условно вектором зэт, расположенным чуть ли не перпендикулярно его составляющим, поглощающимся в этом основном почти без остатка — ну разве это не чудо, вот где капэдэ: почти вся рождающаяся на свет сила, энергия, мощь, идет в дело. Это вам, дорогие мои, не паровой и не двигатель внутреннего сгорания, у которых ничтожная часть энергии расходуется на необходимые нужды». — Тут Галицкий начинал вспоминать, какие эти самые капэдэ у других двигателей, и гордость поднимала его на свое крыло. Замиравшее сердце давало полное ощущение полета в неведомые края Творчества, куда забирался он привычной ему дорожкой.