Изменить стиль страницы

А мысли у Ивана были такие: «Ах, и неловко вышло, ввели человека в расход, по всему видно, что не при больших деньгах. А он плачу, плачу… Раз мы дали согласие — значит, рассчитывали на свои, иначе бы никуда не поехали. Зачем он так, ах, нехорошо получилось. И люди у кассы с упреком глядели на нас — со стыда сгореть, провалиться. Разгулялись купчики на дармовщинку. Я видел… Но он себя успокоил — не последняя то была трата, так что в следующий раз — или мы платим, или не будет нам дороги в одну сторону…» — распекал себя Иван.

Галицкий, чтобы не мешать тем крепким мыслям Ивана, накрыл его воротом широченной шубы, приложил сверху пятерней, сладко подумал: «В тепле отойдет, по-другому станет думать». И перевел взгляд на улыбавшегося во сне Петра, еще теснее прижал их обоих к себе. И покатили они небом к его родным местам, по которым он сильно соскучился на уличных городских сквозняках.

3

Когда вертолет, высадив их, поднялся в воздух и, качнувшись, как будто оттолкнувшись от чего-то, двинулся своей дорогой, Галицкий, все еще вынужденный говорить громко из-за доносившегося до них шума, сказал своим спутникам:

— Россия она и здесь Россия. А в моих краях еще побываем специально…

Сказал так, махнул рукавом шубы и, круто развернувшись, направился в сторону, как он сказал, аэродрома, хотя кругом стоял сосновый красноствольный лес, заботливо прикрытый с верхушек толстыми холстинами чистого искристого снега.

Среди ослепляющей белизны небо казалось особенно синим. У зыбкой кромки горизонта, видимого в долгой просеке среди рубиново-красных стволов леса, будто переливались два цвета земли и неба, и это похоже на огромные песочные часы. В узкой горловине красноствольной просеки цвета менялись от ярко-красного через небесно-синий до ослепительно белого.

Ивану как будто не хватало чувств, чтобы уследить за всем, что открывалось его взору, касалось слуха, просилось в ладони. Зачарованный, словно в чудесном сне, шел он по сказочной земле Галицкого.

«…Ну и залезли, глухомань. А этот-то, — Петр взглядом как будто пнул со зла широкую спину шагавшего впереди Галицкого, — оживился, сверкает глазищами, завидел родную конуру, ожил, чистый зверь, — сердился он. — И чего ждать от людей, которые могут жить в такой глуши. Что они тут видят? Что слышат? Из чего тут сделаться цивилизованному человеку? Из этого дурацкого снега можно его вылепить, или выстругать из ополоумевших от вечного стояния навытяжку — перед кем? — сосен? А может быть, из того и другого делается деревенский человек, и в него заливается потом водка как обязательная составная часть любого мужика, и на которой они, припорошенные навозцем, «работают» потом весь свой век, где бы ни оказались. Это уже правило — деревенский, значит, пьющий, значит, без того топлива никуда. Нальешь — будет соображать, не нальешь — не будет. Тут все примитивно и кондово».

— А идти будем так, — наставлял Галицкий, — я впереди, поскольку меня еще не забыли, знают, потом вы. Когда войдем в дом, дальше порога не ходить, сымайте шапки с голов и стойте, дожидайтесь распоряжения хозяйского. Ежели кивнет рядом с собой на лавку — долго в доме сидеть будем, так и настраивайтесь, может, и до самого утра… А если укажут против себя на другой конец стола — стало быть, не до нас, значит, в доме есть дела и поважнее, сидеть надо недолго, послушали, что хозяин скажет, и айда за дверь с наилучшими пожеланиями. Поклонились и вышли. Шапки одевать в сенях, за порогом, стало быть. Усекли? Ну тогда вперед, гостюшки мои дорогие, разлюбезные…

Был старик голубоглаз («Все они тут такие?» — подумалось Ивану), рубаха приоткрывала сильную, не старческую шею и уголок могучей, прямо-таки молодецкой груди. А когда старик словно выволок руки и уложил их осторожно, как какую-то ценность, на добела выскобленную столешницу, гости переглянулись: были руки у старика как глыбы — большие, словно из янтаря деланные, с едва заметными голубыми прожилочками под тонкой кожей. А он точно гордился ими, выставил напоказ в полупустом своем дому как самое дорогое, скопленное им за всю жизнь. Тут и заметилось Ивану, что дом по городским меркам пуст: голы стены, простая лампочка подвешена к потолку, лавки, накрытые ведра, разостланная у порога чистая тряпица («С прошлой осени, что ли, не ступал на нее никто?» — прикинул дотошный Иван) да морозные узоры на крепко заиндевелых стеклах — единственное, пожалуй, что сошло бы в доме за украшение, да только какое ж то украшение! А так все просто: пара валенец-катанок грубой работы у порога, толстые, надежные, с высокими голенищами и подшитыми подошвами («Богатырские», — определил размер Иван). Да еще резанная из дерева с такими же основательными формами кружка рядом с ведрами.

Глаза старика глядели открыто, не мигая. Петр сдался под тем взглядом первым, отвел глаза, потупил, стал разглядывать чистенький половичок в ногах — оно так легче стало, а то как будто за каждый прожитый денечек перед тем стариковским взглядом надо держать ответ, насквозь просмотрел душу тем своим взглядом, дескать, какая она у тебя. Отвел от себя опасность: «А ну как дед и впрямь увидит то, что лучше никому не видеть, такой может».

«Да мало ли у кого что есть на совести — никто не безгрешен. А до совести еще дело дойдет, потому что жизнь долгая-предолгая впереди и не перед каждым же отчитываться… Себя не хватит… Да, было, да, есть грех, ну так что ж теперь, в петлю, что ли, так сложились обстоятельства. — При последнем рассуждении Петр вскинул голову, чтобы увидеть, как под тем взором чувствуют себя его товарищи, но они разочаровали его: — Ишь пялятся. Поди, у самих-то рыло больше моего в пуху, а как ни в чем не бывало…»

Старик Галицкого признал, да и как не признать его было, когда об изобретениях его столько лет говорят люди, а люди зря не скажут, так он считал. Людской доброй молве доверял. Заметил и то, что один из гостей сник под его взглядом, потупил очи, срезался.

Знал он про жизнь, наверное, все и еще чуть-чуть, потому что жил долго; тут все в этих краях так: хочется — вот и живется сколько влезет. Так что от его глаза не ушла робость одного из гостей, но старик решил, что не его это дело.

Только вздохнул и кивнул на лавку рядом с собой.

— Что не один к тебе пожаловал, Фролыч, так извиняй, на то причины были особые… Друзья они мне. Вот… — Галицкий указал рукой на Петра, замялся, потому что познакомиться как следует так до сих пор и не вышло. — Ну да говори сам, — вышел из положения.

— Петр… — по-прежнему отводя в сторону взгляд, не в силах глядеть во всепонимающие глаза старика, проговорил сконфуженный гость.

— Ну а работаешь или учишься, давай, выкладывай, — пробасил, набирая уверенность в голосе, Галицкий. — Ну, ну!

— Ну, учусь в Москве, в торговом, в «Плешке» то есть, — говорил Петр и чувствовал: не шли здесь сказанные им слова, не проходили.

— Добре, добре, — незнамо за что похвалил его Галицкий.

— Ну теперь ты, — Галицкий взял за плечо Ивана.

— Иваном звать, а работаю врачом, — глядя прямо в глаза старику, проговорил тот неторопливо, — уже второй год.

— Ну вот видишь, — снова вступил Галицкий, обращаясь к старику, улыбнувшемуся Ивану. — Я тебе говорил — ребята хоть куда.

Только то и был, по нашим представлениям, разговор, а дальше было молчание да тихие возгласы: «Ну как же… как же… Э-э-х…» И начавшись было беседа опять обрывалась, а голубые глаза старика глядели как будто сквозь стены дома, далеко-далеко в белый свет на тех, кого касалась его память, кого вытребовала из дальних тайников времени.

— А Мефодий, дядьки Фомы сводный брат… — произнес Галицкий.

— Да, да, — отзывался хозяин дома, и опять делалось тихо, синими колобками катились глаза старика далеко-далеко отсюда, к незримым Мефодию да Фоме, потому что приспело время вспомнить и о них…

Иван опер голову на руки — любуется стариком и Галицким, который тем уже, что имел право свободно говорить со стариком, вызывал в нем уважение и доверие.