Изменить стиль страницы

«Черт возьми, начнешь верить в разную чепуху. Но ведь факт — она за порог, а с ней вместе и все остальное — мое извечное, казалось, неиссякающее вдохновение, моя работоспособность, которая вызывала зависть у друзей и восхищала меня самого, моя плодовитость — я не знал, куда деваться от обступавших меня со всех сторон тем».

Груздев тупо уставился в пол, воображая себе живые картины ушедшей от него молодости: вот он садится и пишет за один присест рассказ. И он помнит все обстоятельства — где что лежало тогда, слышит голос своей машинки (на которой сейчас толстый слой пыли), видит вылезающие из нее страницы, быстро, стремительно, словно под чью-то диктовку; он помнит, как подгоняло, как торопило его игривое вдохновение и как он, смеясь, гнался за ним, едва поспевая, но поспевая…

Он посмотрел на торчавший из-под чужих рукописей краешек его пишущей машинки, и ему стало не по себе. Ему захотелось расшвырять по сторонам эти бездарные творения, расчистить свое привычное рабочее место и, как это было у него раньше, проснувшись, даже не заметить, когда ты сел к столу — и работать, работать… Он даже сделал шаг к ненавистной груде, он уже протянул к ней руки, «эх, не надо было оставлять службу. Совсем бы сейчас по-другому все было. Вполне можно было бы сочетать одно с другим. Подумаешь, отсидел бы свое — там запросто можно было думать о чем угодно, а потом беги домой, садись, работай. Но в положенный день тебе причитается пусть немного, но зато стабильность, независимость. Это прекрасно… А что, может, взять и вернуться? А кто теперь возьмет? Скажут, а вас тут и не было никогда, шеренга сомкнулась, место занято, и тесно зажат занявший его человек слева и справа — не вырвешь. М-м-да».

Он все-таки подошел к столу, взял в руки ненавистную папку, другую, но не с тем, чтобы отшвырнуть их со стола, а только чтобы навести элементарный порядок: он сложил их стопкой одна на другую, внимательно и долго глядел пустыми грустными глазами на словно объявившуюся из той жизни машинку.

«Нет, не тянет. Вместо всего былого — подлый страшок, заколдованность — боюсь чистого листа бумаги. Вот именно — боюсь. Правильнее не скажешь. Кажется, и строки, и слова не напишу. Как жить дальше?»

И, косясь на стоявшую на столе машинку, он стал проставлять на чужих рукописях сроки представления: слева заданные, чуть правее — реальные.

Делая эту бестолковую работу, он как бы стыдился присутствия извлеченной из хлама пишущей машинки, она будто корила его, она настойчиво напоминала о его былой силе, это ее клавиши ощущали на себе — каждая! — прикосновение его животворящих рук, его былого и, казалось, неиссякаемого вдохновения, когда с нее слетали почти молниеносно (ему даже порой казалось, что это не он — он так быстро не мог печатать! — а что это кто-то другой за него работал) написанные листы. То были рассказы — их было множество, в день по два, по три, то были повести, наконец, роман, который он написал — ему так никто до сих пор и не верит — за двадцать четыре дня, за двадцать четыре! И пошел ведь почти без единой правки, так, знаки препинания да несколько мелочей.

Он с опаской коснулся живых клавиш.

…В какое-то мгновение — когда, он и сам не заметил, — он все-таки накрыл мучившую его машинку бумагами и дальше, уже не терзаясь, незаметно погрузился в чтение чужого текста, делая карандашиком привычные отметины на полях, между строк, записывая «мысли» на сиротливо лежавшей рядом с огромной тушей рукописи бумажке. Дело пошло, Груздев забылся.

2

Во время командировки на юг, на совещание молодых прозаиков, после знакомства с его участниками, особенно со знаменитым Груздевым, молодой прозаик Опенок был «раздавлен» впечатлениями. Ведь именно о том, что больше всего мучило его — как писать? — и шел разговор. Поэтому ни одно слово не ускользнуло от жадного Опенка. Он ловил все — еще бы: среди руководителей семинара были известные, хотя и молодые писатели (это особенно важно было для него, потому что приближало его к ним, делало их пример реальным). Он перенимал все, даже особенности поведения этих людей; да, да, потому что и такая проблема вставала перед ним — как вести себя, когда ты писатель, как разговаривать с людьми, как держаться, что и как говорить. И чем больше говорилось о писателе, о его труде, тем явственнее ощущал он на своих плечах груз ответственности, тем сильнее становилась ноша, которая еще недавно казалась легкой и неощутимой, да и вообще не ношей даже, а одним удовольствием: писалось и писалось, и не хотелось думать о том, откуда все ЭТО берется, где рождается, как приходит. И хотя Опенок и относился к этому своему состоянию как бы даже небрежно — ну есть оно и есть, куда денется, — а вот нет-нет да и посещала его тревога, влетала кусочком быстро тающего льда в душу: «А ну как в один прекрасный день…» Но он не хотел думать об этом — настолько неразрывной казалось ему связь со всем, что имело отношение к творчеству: томления, раздумья, и это бегство от всего второстепенного, и торопливое (где угодно и на чем угодно) набрасывание вдруг объявившегося плана, настигшего тебя слова, эти первые чудо-страницы рукописи, вырастающей на твоих глазах из ничего. Он перечитывал ежедневно исписанные страницы и умилялся, и ему казалось, что это не он, а кто-то за него пишет. Ну в самом деле — заставь его перепечатать одну страницу машинописного текста, он же будет сидеть весь день: он не мог делать то, чего не любил. А тут ежедневно по десять, а то и больше страниц к рукописи, которая и без того уже приятно лежит на руках, словно прибавляющее в весе дитя. О! Сколько приятных ощущений в этом процессе, полном тайн, загадок и притягательности. Ради того, чтобы оказаться в тайном состоянии, Опенок порой отказывался от всего — не ел, не пил, чуть не плача прерывал свою работу над рукописью, чтобы отвлекаться на осточертевшие длинные и бестолковые звонки, на разговоры с родственниками, на всякие там встречи и проводы «близких», которых нельзя послать ко всем чертям. Нет, ему даже страшно было представить, что когда-нибудь это состояние не придет к нему, оставит его. Да и трудно было ему вообразить — а он уже прикидывал не раз, — что бы было с ним без всего ЭТОГО. Нет, нет и нет! — решал он про себя, ни за что на свете, все что угодно, только не это.

И чтобы раскрыть секрет чуда, Опенок бросался ему навстречу самозабвенно, отдаваясь в его власть всецело, без остатка. Только бы пробиться к рабочему столу! Конечно же, все надо понимать условно — потому что как такового стола у него вообще не было — не заработал еще. А значит это, что Опенок доставал сложенные вчетверо листки бумаги, которые всегда держал в нагрудном кармане, и, ничуть не стесняясь, начинал записывать на мятые листы, разложив их где придется, даже на коленке. На него обращали внимание соседи по электричке, автобусам, метро — везде, где бы это ни случалось с ним. Но что была минутная неловкость перед чужими людьми рядом с неописуемым наслаждением, которое испытывал он каждый раз, находясь в этом столь необычном состоянии. Повторюсь: ничего бы он из своей жизни не поставил вровень с ним.

Опенок даже не пытался поизучать это свое необычное состояние, разложить его на составляющие, чтобы найти в конце концов возможность самому управлять им, чтобы не дожидаться его прихода, а знать наверняка, что вот оно приближается, а сейчас объявится. Чтобы хоть как-то можно было бы подготовиться. Бывало и так, что не оказывалось бумаги — писал на газете, на рубашке, на цветочном горшке, на папке из искусственной кожи.

Но, увы, предмет изучению не поддавался, более того, словно обижаясь за это на Опенка, затягивал очередной свой приход, как бы предупреждая тем самым, что ему не по душе новое стремление его избранника. Хитрить же, лукавить перед столь драгоценным для него «существом» ему не хотелось, и он, даже устыдившись, что в какой-то степени попытался посягнуть на свободу своего вдохновителя, оставил это пустое занятие. «Все, что угодно, только бы ЭТО никогда не кончалось», — думал в очередной раз Опенок. «Только жизнь и может быть разменена на это, больше ничего. Все остальное не идет ни в какое сравнение, — подумал он, едва поспевая за ходом строк, ниспосылаемых ему с беспримерной щедростью. — Только жизнь».