Изменить стиль страницы

— Свят, свят! — вымолвил в страхе Назаркин.

— То-то и оно, что свят.

— Давай дальше, — сказал с нетерпением Петр, его начинал одолевать страх.

— Сперва, как она выскочила, то сомнения не могло быть: явилась ведьма. А тут, что за черт, — самым категорическим образом произошло преобразованье: вижу — идет ко мне уже не ведьма, а ушаковская колдунья Явдоха.

— У, зловредная бестия! — сказал Иван Иванович. — От ее подлого глазу много людей пострадало. Змеиный глаз!

— «Эге, думаю, кума, тут тебе чекуху не выпить, не разговеться. А вот я счас тебя дубиной по ребрам!» Только я так, стал быть, подумал — опять чистая иллюзия: вижу, стоит уже не Явдоха, а самая обыкновенная старая коза.

— Здоров, брат, заливать, — засмеялся Туманов.

— Не сойти с места, коли брешу, — сказал Степин с такой убедительностью, что ему начали верить. — Коза! Шерсть на ней висит клоками, брюхо ребрастое, а ноги, как бы найти епитет, — собачьи.

— Ну это ты вовсе не туда, — усомнился Лушкин, — хреновину городишь!

— Ты слухай, молод еще, недавно титьку сосал, — одернул его Степин. — «Ах ты треклятая! — думаю. — В козу оборотилась. Так мы и козе зададим». В это время шел Иван Титков, поглядел и спрашивает: «Что за коза?» Я ему шепнул: «Ошибаешься, это колдунья Явдоха». Титков ухватил попавшийся под руку кол. «Счас, грит, мы ей прочистим мозги!» И хвать козу дубиной по хребтине. А та как зашипит — ну чистая змея! Повело козу набок, и, скособоченная, она кинулась под церковную подклеть. И что ж вы думаете? На другой день встречаю Игунина из Ушакова, спрашиваю у него: «Как там колдунья Явдоха?» «Старуху, грит, отчего-то перекосило. Теперь ходит, завернувши назад морду. И на старуху, вишь ты, нашлась проруха». С тех пор Явдоха и ходит скосороченная.

— А ты, часом, был не на взводе? — спросил Лушкин, как бы устыдившись того, что мог поверить в столь необыкновенные чудеса.

— Может, и под мухой, а может, и нет… Жизнь, Петро, — не книжка и не кино. В ней всяко бывает.

— А что Явдоху перекрутило — это правда, — кивнул Иван Иванович, — отплатилось за зловредность.

Уже синели сумерки, накрапывал мелкий дождь. Мужики, кончив работу, спустились с лесов. Иван Иванович заглянул в дыру, которая вела в подклеть.

— Не народ, а басурмане — нашли, где устроить туалет. Какое свинство! — возмутился Лушкин. — Ни стыда, ни совести.

— Механизаторы постарались, — Степин в знак возмущения прибавил непечатное слово.

— А кто их учил красоте? В школе, что ль? Так они вон, наши учителки, сами недалеко ушли — возле своих дворов развели несусветную грязищу. На неделе вычистим. Надо будет дыру заложить кирпичом, — сказал Иван Иванович. — А теперь, ребята, завернем к Потылихе. Подсобим ей поколоть дрова.

Ему никто не возразил, и всей бригадой молча стали спускаться в овраг, направившись к ее хате. Туманов двигался последним. Он сильно устал, желал отдыха, покоя и хотел есть. Но он не отстал от мужиков. Несмотря на усталость, Туманов никогда не чувствовал себя так хорошо и без раздумывания направился за ними. Хотелось узнать, чем дышит старая Потылиха.

Они вытащили из-за ремней свои топоры и налегли на колку кряжей, сложенных на Потылихином дворе около полуобвалившегося сарая. На крыльце появилась маленькая серая фигурка старой Ефросиньи.

— Што эт вы вздумали, отцы? — крикнула она им. — Мне нечем платить, Иван.

— А тебе, видно, так охота платить? — подмигнул ей Степин, с гулом развалив пополам кряж.

— Задарма чирий не садится. Почесать надо, милок.

— Вы бы, бабуся, не мешали! — крикнул Петр, так орудуя топором, что летели во все стороны поленья.

— Сама управлюся, — бормотала Потылиха, подсобляя им подтаскивать кряжи. — А вы-то, товарищ начальник, не марались бы. Нехорошо! Бросайте, ей-бо, неловко.

— Да неужели ты меня, бабушка Ефросинья, не узнала? — спросил ее Туманов, видя, что она посчитала его за чужого.

Ефросинья пригляделась к нему.

— Неужто Катькин брат? Роман? — всплеснула она руками.

— Он самый. Как же ты живешь?

— Какая наша жизня? С печи на пол, с полу на печь. Вот и вся жизня. День минул — давай сюды. Два минуло — слава те богу.

— Дети-то у тебя есть?

— Двух сынков на войне убили. Дочка есть. В Кышиневе живеть. Бог с ей. Своя, чай, семья-то.

По последним словам старухи Туманов понял, что дочка не очень заботилась о ней. Ефросинья внимательно поглядела на него.

— И постарел же ты, Романыч! Подносился. А видать, на сытом-то хлебе жил?

«Да, на сытом! — подумал он с горечью. — Как это, казалось бы, ни странно — на слишком сытом скорее изнашиваются».

— На черном-то куске, выходит, понадежнее, чем на ситном, — подмигнул Степин.

Иван Иванович незаметно дернул его сзади за пиджак, предупреждая не трогать Туманова, и обратился к Ефросинье:

— Зайди до моей хозяйки. Нынче вечером наказывала.

— Спасибо, Иваныч, — проговорила Ефросинья с благодарностью.

Они кончили большую поленницу и вышли с Потылихиного двора. Ефросинья провожала мужиков до конца огорода, говорила с удивлявшим Туманова спокойствием:

— А то я, не к ночи будь сказано, помирать собралася. Што, думаю, смерть моя загуляла? Нейдеть. А таперя поживу, с дровишками-то.

Туманов разговорился с ней.

— На жительство ты к дочери не собираешься?

— Чай, сама себе хозяйка. Куда ж ехать-то? Помирать скоро.

Слова о том, что скоро помирать, Потылиха произнесла со спокойствием, как будто речь шла о каком-то не сильно важном деле — вроде колки дров или же топки печи. И Туманов вспомнил верно подмеченное высказывание Тургенева: «Удивительно умирают русские люди!», которое сейчас во всей своей глубине дошло до него.

— Жалко тебе чего, бабушка?

— Чугуна вот жалко. Вчерась, дура старая, разбила.

«Вот он, корень, где: она не копается в прошлом и не хнычет, а жалко только чугуна, да и то потому, что другого нынче не купишь. И как она не похожа на тех старух, которые вечно брюзжат, всем недовольны за свои одышки, ожирения, подагры и пенсии. И умрет спокойно, без ропота, потому что знает: время жить — и время умирать. Сколько таких людей вокруг!.. Они жили, и живут, и умирают, и рождаются их дети, но я-то что же? Задумался когда-нибудь о них? Вникнул в сферу их жизни?» «От излишней любви к себе — нелюбовь к другим. Себя полюбил, значит, другого забыл», — вспомнил Туманов высказывание Тишкова. «Именно от излишней к себе, именно от подленького тщеславия: я — это весь мир. А я-то, выходит, — с малой буковки. Вот страшный вопрос!»

На углу Ивана Ивановича окликнула Варвара Парамонова:

— Слышь, Иваныч, замолвил бы ты словцо Прошкиной жене. Она теперь — власть. Мне б малость тесу надо — хату поремонтировать.

— Ты на меня, Варвара, не серчай, но я у ней ничего просить не стану, — наотрез отказался Иван Иванович. — Ни за какие деньги!

X

В демьяновской средней школе за последний месяц произошли перемещения: Крутояров занял пост директора, а Раиса Вильямовна Щурова получила место завуча, которого она давно дожидалась. Больше всего Щурова заботилась о том, чтобы отодвинуть в сторону Наталью. Раиса Вильямовна не сомневалась, что Наталья будет всеми фибрами добиваться этого поста. Однако ее удивило поведение Дичковой: та ничего не предпринимала. Сама Щурова понимала, что она проигрывала рядом с Натальей, но решила не упустить такую возможность и пробраться любой ценою к должности. Несколько слов надо сказать о Раисе Вильямовне. Она не без гордости говорила, что предок ее, дед, был выходцем из Франции. Тем она очень гордилась, ибо в душе своей стояла на твердом убеждении, что не только французы как великая, культурная нация, но и все даже малые европейские народы были выше русских по развитию. Одна страница из жизни Раисы Вильямовны сильно влияла на ее характер: она была давно уже покинута своим мужем Щуровым и теперь тайно ненавидела всех счастливых замужних женщин. Поговаривали, что она едва ли не увела от жены Крутоярова, но потом оказалось, что слухи эти исходили больше от самой Раисы Вильямовны. Получив должность завуча, она прежде всего самым тщательным образом просмотрела журналы Дичковой. Главной зацепкой был, как она поняла, хулиган Прялкин. Вместо того чтобы ставить вопрос об отчислении, Дичкова вдруг, после того памятного прихода к его мачехе и отцу, начала повышать ему оценки. Здесь что-то крылось непонятное, считала Щурова. Еще один головорез, Сушкин, тоже вдруг превратился чуть ли не в отличника и примерного. 18 октября был назначен педсовет. Крутояров, не желая распрей в руководимом им коллективе, боялся конфронтации и вспышки между сторонами. Однако потихоньку делал все, чтобы натравить педагогов на Наталью Дичкову. Ему было стыдно признаться себе в том, что он делал это из чувства мести… из-за ее равнодушия к его ухаживанию. Была затронута его гордость; придерживаясь давно установленного правила — никогда не ставить себя в положение потерпевшего, он был уязвлен равнодушием к нему Натальи. Крутояров не ошибался, что об этом знали не только педагоги, но и все низшие (про себя он так называл уборщиц и гардеробщиков и даже учеников). Недовольный собой, он сделался еще учтивее с Дичковой, удерживаясь от мщения ей открыто. «Мне следует быть выше… потому что… я — Крутояров. У женщин никакой логики в поступках. Несмотря на мое широкое суждение о жизни, я не могу найти хотя бы тень логики в том, что гордячка вдруг выскочила за заскорузлого пастуха. Любовь? Я люблю народ, ибо вышел из его недр, но я не признаю и не понимаю, что можно любить серость». Мягко и вместе с тем твердо ступая на полный носок, в своем хорошо сшитом синем костюме, гладковыбритый, с опрятной бородкой, распространяя запах свежести и одеколона, Крутояров опоздал (причем умышленно, чтобы придать себе весу) минуты на три. Все преподаватели уже находились в учительской, ожидая его. Лебедкина в своей носимой и зимой, и летом зеленой кофте и выкрашенными в пепельный цвет волосами преданно поймала взгляд Крутоярова. «Ну эта будет брехать всегда за меня и за Щурову. Все-таки нельзя обходиться без преданных людей, — подумал Крутояров. — Для самой жизни плохо без них». Щурова, вся в черном, недоступная для всяких мелочных разговоров, сидела за столом, готовясь к докладу.