Изменить стиль страницы

Больше действительно он ничего не умел. Ведра ему наливал Степин — и при том со щедростью, подмигивая шельмец сбалагурил: «Вчера были малые, а седня — удалые».

То есть он заменил ведра, где-то добыв целые громадные бадьи. Туманов покряхтывал от усилий, поднимая ведра-бадьи с земли: не так-то просто их было оторвать! Пот шкварился под мышками и капал с лица. Худой и щуплый же Степин, казалось, не испытывал никаких усилий — знай отмахивал черпаком, словно столовой ложкой. Однако Туманов не подавал виду, что ему трудно, и упорно, с энергией таскал ведра.

Главное — он многое узнал о людях бригады и их душах. Тот самый инвалид Степин, который три недели назад казался ему обычным зубоскалом и пустозвоном, открылся совсем новой стороной: он был неглуп, жизнелюбив и стоек в жизни. Петр Лушкин, мысленно окрещенный им «стилягой», теперь, как соприкоснулся с ним близко, представлял собой совсем другого, крепкого и неподатливого на какое бы то ни было легкомыслие человека. Петр также был равнодушен к водке и вину, употребляя свободное время на полезные житейские дела: сапожничал, ловил рыбу, пристрастился, по совету Ивана Ивановича, к разведению пчел.

Начинал открываться старик Назаркин. Житие его в лесу Туманов понимал как что-то темное, звероподобное, несообразное с нормальной человеческой жизнью, и значит, он был как бы низкого достоинства. Таким Назаркин рисовался Туманову всего три недели назад. «Честный, добродетельный и очень совестливый» — так думал Роман Романович о нем сейчас. Молясь богу, Назаркин меньше всего хлопотал о себе, — он просил за людей. Его недоверие к людям, как хорошо видел Туманов, проистекало от захороненной в душе обиды, от отреченного одиночества, от едкой грусти долгой жизни в лесу. Ничего сумрачного и низменного не видел в нем Туманов.

Узнавал он новые черты и у многомудрого Ивана Ивановича. Во время первого своего наезда старый Тишков оставил у него впечатление чудака, не от мира сего, живущего в малой скорлупе, по явно отжившим меркам и преданиям старины. Как он ошибался, думая так об этом исключительно глубоком, цельном, отзывчивом на всякую людскую беду человеке! Тишков олицетворял собой душу и сердце народное. Главным источником жизни, всего сущего, чем живы люди, о чем они никогда не должны забывать, — как он считал, — была доброта. Он не спешил жить и говорил: «Всего не обымешь», но не прозябал, как это часто водится, — он постоянно был деятелен. Тишков никогда не знал сонливости, раздражения. Все ладилось в его умных, ласковых руках. Если же не удавалось какое-то дело, он произносил: «Утро мудренее, известно, малость подождем». Разная недостача — то нет того, то этого — не омрачала его существования, но, как видел Туманов, это не было нерассуждающим многотерпеньем. Он просто любил жизнь, веруя в душу человека и в его умную и нужную жизни работу. «Его не назовешь героем книги, но если я ее напишу, то, сколько хватит сил, покажу, что жизнь оскудеет, исчезни из нее Иваны Ивановичи. Это было бы слишком страшно. Да, я напишу правдивую книгу про них, как бы это мне ни было трудно. Я ее напишу потому, что узнал этих людей. Вдалеке они мне представлялись безликими Ваньками, а здесь я их узнал. И я бежал сюда не от Москвы, а ради того, чтобы вот так, вблизи, рассмотреть людей, о которых пишу. Мне казалось, что я берегу их в памяти, но забыл об одном — что жизнь меняется, движется и что сам я тоже переменился. Я описывал таких мужиков по шаблону, по заготовленной схеме, не касаясь их души. Теперь же я увидел живые лица. Это, наверно, и есть главный хлеб для каждого писателя — видеть и чувствовать своих героев. Каждая их морщинка — перед моими глазами. Раньше я подгонял Иванов Иванычей под давно вытесанную колодку. Но такого человека, как Тишков, больше нет на земле — вот главная нить, за которую я должен держаться. Нет стандартных Иванов Ивановичей, но есть живые, полнокровные люди, непохожие один на другого. Людей этих я сейчас, кажется, понял и всеми силами своей души полюбил».

Туманов и Петр Лушкин продолжали подавать ведра с раствором и кирпичи. Мужики находились на лесах, заделывая дыры в куполе, и кроме того, что эта работа была не только тяжелая в физическом отношении, она требовала мастерских рук. Но, как определил Туманов, его не пускали под купол еще и потому, что там, на не очень прочных лесах, каждый из них подвергался некоторому риску.

— Мы темные мужики, невелика потеря, ежели который из нас шарахнется, — сказал ему Иван Иванович, не договорив того, о чем догадался Туманов: «Ты же, может, еще сочинишь умную книгу». Они верили в него! Несмотря ни на что, продолжали верить в его силу и талант. «И я не имею права не оправдать их такой надежды. Тогда я буду обыкновенным сукиным сыном. Ни одной лживой, а потому вредной страницы в моей новой книге не должно быть! Я поставил цель. Не только в этой, но и в последующих книгах не допущу подсиропленного лганья. Писатель, который строчит ложь, — преступник».

Там, на лесах, к тому же было довольно грязно работать. Раствор ошмотьями залеплял их головы, лица и плечи.

— Нам в привычку, — сказал Назаркин.

— Толстоваты вы туда лезть, — как всегда прямо, высказался Степин, подмигнув ему своим круглым смеющимся сорочьим глазом.

IX

Назаркин испытывал полноту новой для него жизни. Лицо его стало светло и ясно. Он полностью успокоился и перестал тосковать, несмотря на свою одинокую старость. Он знал: что бы ни случилось с ним, не окажется под забором. Их маленькая бригада была его собственная семья, и он считал счастливым себя, принадлежа к ней. Он опять окреп верою в человека и людей. Мир, от которого он когда-то безоглядно бежал, вновь покоился на прочном основании. В нем много было добра и света для всякого истинно любящего сердца. Мысль же о том, что без мук не бывает счастья — ее упорно высказывал Иван Иванович, — вполне прилагалась к его собственной жизни. Теперь эта мысль была живая и не горькая правда. Муки, перенесенные им, сделали его сердце не ожесточенным, а сострадательным. Пройдя через них, он пришел к истине. Ее же ему открыл Иван Иванович: «Люби людей без выгоды». Смысл такого понятия был огромным, бесконечным… Работая плечо к плечу с мужиками, Назаркин осознавал силу их товарищества не из-за слаженности работы, их единило духовное братство, осознание себя детьми одной матери — русской земли. И то, что они воскрешали из пепла почернелый, обомшелый, пугающий людей поздними осенними ночами памятник искусства — вечную красоту, наполняло их работу особенным смыслом.

— Дочка Валентины Жуковой, девчонка семи лет, первоклашка, уже другую неделю лежит в больнице, — сообщил Степин.

— Чего с ней? — спросил Назаркин.

— Шла впотьмах одна мимо этой черной хоромины, да так напужалась, что взял девчонку от страха заик. Врачи до сих пор ничего не могут поделать.

— Удивительного тут нет: я сам боюсь поздно около нее проходить, — сознался Петр Лушкин.

— А старуха Демина, та самая, что чуть не откусила нос своему зятю, слыхала раз ночью, будто кто-то внутри хоромины хохотал. Старуха божилась, что видела, как под куполом носилась на метле ведьма.

— Здоров ты, брат, брехать! — засмеялся Иван Иванович.

Назаркин перекрестился и, оглянувшись по углам, пробормотал:

— Видать, нечистая сила. Спаси нас и помилуй!

— Ведьма — точно, — подтвердил мнение старухи Степин. — Я сам ее видел.

— Ты видел ведьму? — изумился Петр, оглянувшись, точно боясь, что она могла подкрасться сзади. — А не врешь?

— Чтоб у меня отсох язык.

— Ишь ты… И какая ж она? С хвостом? С рогами?

— Нащет рогов неприметно было, а вот волосищи русалочьи.

— Прям? — переспросил, опять рассмеявшись, Иван Иванович.

— Ты погодь, Иваныч. Тут дело сурьезное, — продолжал Степин, свернув цигарку — английского козла, как он выражался.

Туманов, понимая выдумку, однако помимо своей воли испытывал интерес к рассказу и даже волнение.

— Иду это я, — дело было в первых числах марта, еще мороз жал, — во втором часу ночи. Тольки, стало быть, поравнялся с церковью, а там, брат, как загудет! Так загудело, что у меня даже волосы дыбом поднялись. А по окошкам тень — и видно, что вроде бабья. Трясет волосищами. Тут я увидал, как из дверей выскочила черная угнутая ведьма.