Изменить стиль страницы

«Побольше бы нам таких учителей!» — подумал о ней Быков, горячо пожав ее крепкую, сильную руку.

XI

Коля Прялкин, Федя Сушкин и Зина Корзинкина тем временем спустились под берег Днепра и сели на перевернутую кверху днищем лодку в оголяющихся ракитовых кустах. На открытом месте было ветрено и холодно, но здесь, в затишке, еще хоронилось тепло; немножко пригревало желтое, изредка показывавшееся во мгле, похожее на огромный лимон солнце. Горько и грустно пахла сухая, увядающая трава; шагах в десяти накатывали и звучно всплескивали порядочные волны. На середине реки зыбился стенкой, клонясь под ветром, буро-ржавый осокорь. Это укромное место было пристанищем друзей, куда они часто уединялись — или ловить рыбу, или же просто посидеть и по душам поговорить про всякую всячину.

Зина Корзинкина находила в этом месте особое очарование. Федя глядел вдаль, на заднепровскую равнину, через которую шла Старая Смоленская дорога, и на черневшуюся на высоком месте, давным-давно забытую людьми ветряную мельницу; несмотря на то что эта картина до мельчайших подробностей была знакома ему, однако она всегда возбуждала в его душе высокое и волнующее чувство. Дорога говорила ему о незримых пространствах, об особенном и полном счастье людей — где-то там, за горизонтом, вдали… Коля, похожий на мужичка, разложил около лодки крохотный костер, положив с исподу штук пять крупных картофелин; он всегда хотел есть, потому что мачеха не кормила его никогда досыта. После того прихода к родителям Натальи Ивановны он бросил драки, но стал молчаливее и замкнутее. Поэтическое состояние, охватившее Федю, казалось глупым Коле, но он как брат любил его не только за товарищескую честность, оба они тайно готовились к непостижимо трудному и необыкновенному делу — один пробовал писать, другой мечтал сделаться артистом. Что же касалось Корзинкиной, то Коля насмехался над ней и в душе своей считал, что девчонка никуда не пробьется и срежется. Коля был твердо убежден, что для такого большого дела годились только ребята. Зина злилась на Колю и, таясь от всех, была неравнодушна к нему. Зина особенно разуверилась в себе после разговора, три дня назад, с Раисой Вильямовной, — та непрямо, как всегда, но дала ей понять, чтобы она выбросила из головы даже саму мысль, что могла бы стать певицей. «Такое искусство не для нас, грешных, моя милая, ты способная, но все это очень-очень трудно и несбыточно, и потом — ты уже взрослая, а надо было учиться с первого класса». В душе своей Зина после того разговора похоронила прежние, столь дорогие ей мечтания, и она сразу посерела, вылиняла и подурнела лицом. Она сидела, сжав руками острые коленки, и неподвижными глазами глядела в воду. Две тонкие косички ее с розовенькими бантами, как заячьи уши, торчали в разные стороны. Насмехаясь над Корзинкиной, Коля также не верил, что кто-то из них чего-то достигнет. Федя, наоборот, считал, что в жизни всего можно достичь, только надо стремиться и гореть. Суждение друга разжигало еще больше насмешки Коли Прялкина.

— Выбрось чепуху из головы! — сказал Коля, не осознавая сам своей безжалостности, обращаясь к Корзинкиной. — Певица! Да ты-то знаешь, что это такое? Как же, разевай шире рот.

Зина еще ниже нагнула голову, ресницы ее вздрагивали, она выглядела беззащитной и жалкой. Горячий комок подступил ей к горлу.

— Раиса — гадина, да она-то, видать, правду говорит, — продолжал Коля, выкатывая сучком картофелины из жара. — Хрен там — поступи-ка! Никому из нас туда не влезть. Пустая брехня! На ешь, — протянул он первой Зине.

— Не слышал, что Наталья Ивановна про Раису говорила? — тоже с ожесточением проговорил Федя. — То-то! Стерва. Всех ненавидит.

— У них там — блатеж. Им Раиса подсобит, — сплюнул Коля. — А нам кто? Соображай головой!

— Это-то правда, — кивнула косичками Корзинкина.

— Оттого, что мало понимаешь. Мало молока сосала, — тоном взрослого и много повидавшего проговорил Коля. — Мы — великий народ. Дави не дави — один черт, выживем. Да это не вашего, не девчоночьего ума. Стихия! — прибавил он.

— А если б, ребя, люди любили друг дружку — то-то была б жизнь! — сказал горячо и мечтательно Федя.

Слова его и, главное, тон вызвали у Коли колкую насмешливость.

— Если б да кабы — росли б во рту грибы, а там-то один язык болтается, — бросил он, однако, добродушным тоном, — да и тот без костей.

— Все-таки я верю, верю в себя! — вскричал Федя с ожесточением, обжегшись картошкой.

— Хороши, знаешь, сны, да хреново просыпаться, — с невозмутимым спокойствием бросил Коля. — Ничего не остается, кроме как верить.

— Не можешь ты так заявлять обо мне! Ты ничего, ничего не видишь дальше своего носа! — вдруг с ожесточением набросилась на Прялкина Зина. — Ты, Прялкин, во всех смыслах ущемленный, понял? Твое самолюбие ущемленное! У тебя скособоченная психика.

— На еще картошку. Авось перестанешь философствовать, — проговорил Коля, посмеиваясь с искренним добродушием.

Сердечный тон его подействовал на Зину. Она вдруг встряхнулась, побледнела, глаза ее расширились и, вскочив с лодки и став в позу артистки, вытянула высоко зазвеневшим, серебряным колокольцем мелодию песни. Голос ее был так чист и звучен, что даже дрогнуло сердце, казалось, у способного лишь на одну насмешливость Коли.

— Ишь ты!.. Настоящая певица! — протянул Федя, глядя восторженными глазами на Зину.

— Сильно! — похвалил и Коля. — Черт-те… прямо сказать, не ожидал… Гм! — бормотал он, отчего-то смутившись и покраснев.

Зина, неловкая, нескладная, голенастая, в своем коротком, выношенном пальтишке, стояла перед ними.

— Только пой не пой, а счастья ты не увидишь, — должно быть обругав себя за расчувствованность, с твердой уверенностью выговорил Коля. — Его никому из нас не дано. Таланта много, а счастья-то ни хрена нет! Счастливы — у кого толстая кожа. Теперь у многих она толстая.

— Почему ты так считаешь? — спросил Федя, поглядывая за реку.

— Жизнь обучила. Порядочно тумаков давали, — огрызнулся Коля.

— Ах, я так хочу, ребята, в Москву! В Москву, в Москву! — вскрикнула Корзинкина.

— В Москву — разгонять тоску, — сказал Коля с иронией. — Там, говорят, грошей много надо. Народу столько, что на земле собак.

— А я боюсь туда поступать, — сознался, сконфузившись, Федя.

— Не в том счастье, чтоб в Москву, — сказал Коля. — Надо, чтоб каждый был сам по себе. Куда хочу — туда и иду. Хочешь на небо — иди, если силенок хватит. И никто не имеет права остановить. Да, я иду — потому что хочу. Я скажу всякому: «Какого черта тебе надо — я иду на небо».

— А для чего? — спросила Зина. — На небо?

— Мне надо знать… так ли уж велик человек? Оттуда, должно, все видно. Космонавтам ничего не видно, — прибавил он, — у них все кнопочное.

— Да ступеней-то нет! — возразил Федя. — Миры громадные, а ступеней нет. Вот задача!

— В том-то и соль, брат, что нет, — коротко засмеялся Коля, — оттого-то и запутано. Чего хочу, того нет. Того нельзя. Да по ступеням и дурак взгребется…

Сзади зашуршали кусты, и они увидели своего одноклассника Ивана Дроздова. Он был рыжеватый, с мелким, обсыпанным веснушками лицом и с белыми толстыми, всегда болтающимися руками. Дроздов приставал к их компании, но дружбы с ним у них все как-то не получалось. Отец Ивана работал лектором, научив сына газетной житейской азбуке. Подошедший подросток неловко присел на нос лодки, косясь на Прялкина: он побаивался его острого языка, к тому же еще и трепки. Такая тоже бывала.

— Не вся правда в том, что какие-то там учителя человечества указывают, как ходить по ступеням, — сказал Коля, должно быть, с целью, чтобы вызвать на спор Дроздова, и он не ошибся. Иван подбоченился, приподнял и без того угловатые плечи и белесые брови, открыл рот по форме буквы «о» и тоном назидания произнес:

— Люди не могут жить сами по себе.

— А если я все же желаю? — спросил с насмешливостью Прялкин.

— Должен непременно быть сдерживающий фактор. Таково высказывание корифеев марксизма.