Изменить стиль страницы

Сегодня он лег на раннем рассвете. Против обыкновения никак не мог уснуть. Сказывалось нервное напряжение последних дней. Слышал, как за открытым окном пошепелявила и смолкла листва берез, как несколько раз тявкнули спросонья молодые галки. Потом в кустах возник трепещущий звук, точно одинокий лист на ветру бился. Сталин знал, что это колотилась ночная бабочка, попавшая в тенета, и вначале не обращал на нее внимания. Но судорожное, с короткими промежутками трепетание стало, наконец, раздражать. Старался не слышать его, а слышал еще больше.

Он встал с постели, набросил на плечи куртку и прошел к окну. Постоял некоторое время. Влажно, свежо за окном. Пахло хвоей и мокрыми розами. По небу медленно брела луна и поглядывала вниз вроде бы нехотя, рассеянно, занятая своими высокими небесными думами. А за деревьями нарождалась заря. Сейчас кончится птичья немота. Самые короткие ночи, время, когда солнце работает в две смены. Работает на завоевателя.

Сделалось зябко и захотелось курить. В кустах по-прежнему обреченно трепыхалась бабочка. Сталин закрыл окно и вернулся к софе, на которой ему стелили.

В засыпающий мозг откуда-то вошли слова: «Естественное состояние человека есть слепота…» Кто это сказал?.. Когда диктатор приходит к власти, то подданным остается лишь повиноваться и ненавидеть. Ненавидят ли немцы Гитлера? Или обожают? «Естественное состояние… слепота…» Плохой гражданин всегда становится хорошим рабом… Или прав Тацит, говоривший, будто мир для германцев является тяжелым состоянием, что они предпочитают сражаться, а не обрабатывать землю?.. А еще раньше — Юлий Цезарь: германцы считают грабеж и опустошение единственным подходящим упражнением для молодежи… Война — естественное состояние целой нации? Аттила, Фридрих, Бисмарк, Вильгельм, Гитлер — подтверждение? Или исключение? Может, все-таки слепота?..»

Спал беспокойно, и даже во сне был хмур.

Проснулся внезапно и сразу же сел, опустив босые ноги на ковер. Сидел неподвижно, тер мягкой ладонью седую грудь, успокаивая колотящееся сердце. Пытался вспомнить, что его разбудило: то ли тяжкое сновидение, то ли какой звук снаружи? Сновидение. Кошмарное…

Ни в какие предрассудки не верил, а тут как-то тревожно, нехорошо стало на душе. Мнительным, что ли, сильно стал? Пожалуй, любой, даже со стальными нервами, человек станет и осторожным, и мнительным, если пропустит через свою жизнь столько, сколько прошло через его, Сталина, жизнь. Будешь мнительным! Но… мнительность — сестра боязни и двоюродная тетка совести. Конечно, совесть — не соглядатай, но — бог каждого человека, и уж от человека зависит, где он этого бога держит: в красном углу или за печкой. Да ведь она, совесть, и из-за печки нет-нет да выглянет…

Сталин опять потер мякотью ладони грудь, посмотрел на часы: семь утра. И хотя чувствовал себя невыспавшимся, почти разбитым, ложиться больше не хотел. Тяжба с собственной совестью начинается чаще всего в тишине и бездействии, самое лучшее — заняться делами.

Он стал одеваться. Принесли стакан чаю. Он выжал в него целый лимон, добавил ложечку армянского коньяку, отхлебнул.

Минут через сорок Сталин был уже в своем просторном кабинете. Свеже выбрит. В горсти легонько дымилась трубка. Одет — как всегда: полувоенный серый костюм, ставший униформой почти для всех руководящих работников любого ранга, на ногах — мягкие козловые сапоги с подносившимися каблуками.

Остановился над картой, расстеленной на большом столе. Синие и красные линии, кружочки, стрелы немо кричали о катастрофе. За несколько суток потеряны едва ли не вся Прибалтика, треть Белоруссии, многие районы Украины, Молдавии. Пали Гродно, Брест, Даугавпилс, Слуцк…

Потянулся было к телефону, позвонить в оперативное управление Генштаба, — что нового на фронтах? — отдумал. Недолюбливал обращаться в этот пресловутый, по его мнению, «мозговой центр» армии. С долей предвзятости относился к нему. Может быть, потому, что знал, с каким старанием советские военачальники и штабисты изучают военную историю, причем особенно упорно — наследие немецких теоретиков. Имена Клаузевица, Мольтке-старшего, Мольтке-младшего, Шлиффена и иных едва ли не заглавных в программах военных академий. Это естественно, военную доктрину противника надо назубок знать, а гитлеровская Германия всегда считалась наиболее вероятным противником. Помня об этом, знакомился с их трудами и он. Немало в них разумного. Но немало и раздражающего высокомерного пруссачества, подчеркивающего исключительность армии и ее полководцев. Доктрина Мольтке-старшего утверждает мысль о том, что вся жизнь государства должна фокусироваться на армии. Мол, государства процветают и гибнут вместе с армиями. По Мольтке, наука и техника обязаны быть вассалами вооруженных сил. Потом идет еще дальше. Если у армии есть главнокомандующий (понимай — глава государства), то это, мол, еще ничего не значит, ибо за его кивером и эполетами стоит начальник генерального штаба. Он-то и является фактическим полководцем, ему, стало быть, и регулировать всю жизнь государства. Ни больше ни меньше!

Очень настораживающая концепция. Для некоторых армейских эпигонов мольткизма она прямо-таки находка, указание к действию. Им и в самом деле начинает казаться, что они полномудрые государственные мужи, незаслуженно оттертые на заднее крыльцо. Вот и начинают копошиться, сговариваться, воображая себя неузнанными родственниками талантов Юлия Цезаря и Наполеона Бонапарта. И забывают уроки истории о том, что никогда еще гегемония военных не приводила к истинному расцвету государств, даже если эти государства обогащались за счет грабительских войн (а при диктатуре военных завоевательские войны — непременное условие). Любая тирания, тем более тирания военных, ненавистна народам. В конце концов гнев народный свергает ее, пусть с помощью яда или кинжалов Брута и Кассия, но все же свергает.

Вчитываясь в труды таких, как Мольтке, зная нравы своих генералов, немецкий рейхстаг, наверное, поэтому держит их на почтительном удалении от кормила власти, военные в Германии даже избирательных прав лишены. Гражданская верхушка как бы говорит: «Армия — вне политики. Ее дело — стрелять, рубить, жечь. Ее дело — воевать и непременно побеждать!» Тут, безусловно, другая крайность: человек с ружьем превращается в слепую машину завоеваний и уничтожения.

Думая обо всем этом, Сталин опять возвратился к мысли о Мольтке, о штабах. И опять с прежней предвзятостью заключил, что из ста генштабистов не слепить и одного хорошего полководца. Факты? Случай с Павловым. Один полководец сротозейничал, растерялся — и ничем ему не в силах помочь сто штабных работников западного направления: фронт прорван, многие дивизии попали в окружение…

Мольтке переоценивал роль начальника генштаба, вообще всех военных, Сталин же, наоборот, недооценивал. «Когда под Царицыном назревала катастрофа, — усмехнулся он, вспомнив годы гражданкой войны, — то посылали туда невоенного Сталина. Посылали его и на другие фронты, когда они трещали…»

С годами Сталин поверил в то, что внушали льстецы. А если поверил, то и историю гражданской войны следовало перекраивать. Ну, а тех, кто воспринимал перекройку с юмором… Поправили их!..

К сожалению, одна голова хотя и складно думает, да частенько подслеповато рожает. Пройдут еще дни и дни, недели и недели, прежде чем Сталин в вопросах военного командования окончательно начнет мыслить новыми категориями, начнет опираться, широко доверять тому коллективному уму, который во всех армиях мира называют генеральным штабом…

Он снял телефонную трубку и набрал номер. Ничуть не удивился тому, что Тимошенко был на месте, как будто и глаз не смыкал в минувшие сутки.

— Здравствуйте, товарищ Сталин. — Голос у Тимошенко глухой, с хрипотцой, голос смертельно уставшего человека.

— Здравствуйте. Доложите обстановку…

Каких-то две или три секунды молчал на противоположном конце провода маршал, но Сталин, не привыкший к тому, чтобы нарком обороны мешкал, понял: за эти несколько часов на фронтах произошли тяжелые изменения. Такие, о которых не сразу решается докладывать даже этот мужественный человек.