Изменить стиль страницы

Судорога свела Табакову скулы, он потер их кулаком. Человек может удержаться от рыданий, если все молчат, но стоит стронуть тишину вздохом или словом утешения, и тогда — навзрыд…

— Эту буденовку… я подарил ему… два года назад… Он и в пионерский лагерь с ней уехал… Его родинка под глазом… Да и… неужели вы не видите… как мы похожи?!

Комиссар не ответил. Он стоял возле Табакова и то сжимал его плечо рукой, то утешающе похлопывал.

— Как-кая же у вас, подлецов… душа? Люди ль… вы?! — Табаков, качнувшись, взял, повертел в руках парабеллум Кребса. Комиссар следил за ним с беспокойством. А Табаков прошел к вешалке, натянул на себя полушубок и шапку, посмотрел на Макса, мотнул пистолетом на дверь:

— Пошли! Los!..

3

В большом шатровом доме грохнул такой хохот, что на улицу выстрельнула форточка, с крыши обрушился сугроб, а с деревьев посыпался иней. Табаков даже остановился. Показалось кощунственным услышать сейчас этот сотрясающий смех. Хотел было послать адъютанта узнать, что там происходит, даже оглянулся на него, но передумал: «Зачем? Люди не могут постоянно в трауре и горести жить… Любая трагедия не разучит людей смеяться и любить. Иначе — конец роду человеческому…»

Вдруг потянуло к весельчакам в этом большом, видно недавно срубленном, доме. От его сосновых, желтеющих стен еще веяло неистребимым запахом хвои. Захотелось хоть чуток погреться возле чужой радости.

Он отправил адъютанта в штаб, а сам вошел в темные сенцы, нащупал обитую клеенкой дверь, отворил. В кухоньке на низкой скамеечке сидела старуха в широченной ситцевой юбке, держа между коленей сапожную лапку. В губах она сжимала мелкие сапожные гвозди и, щурясь, любовалась кирзовым, только что подбитым сапогом, надетым на руку и далеко отставленным от дальнозорких глаз. Из-под юбки выглядывали спущенная портянка и нога в штопаном чулке.

Через открытую филенчатую дверь была видна просторная горница с крашеными полами, кроватью и русской печью. Вокруг грубо сколоченного обеденного стола толпились, гомонили, смеялись, хохотали танкисты и стрелки. Дым — коромыслом! Вначале подумалось: выпили.

Увидев за отворотами командирского полушубка петлицы со шпалами, старуха кивком ответила на «здравствуйте», выплюнула на ладонь гвозди и показала на вторую низкую скамеечку:

— Садись, командир, не мешай им… — Ловко обмотала ступню портянкой и сунула в сапог, притопнула, довольная. — Они письмо пишут развеселое. Этому… хайло Гитлеру. Ну вроде как запорожские казаки турецкому султану…

Табаков опустился на скамеечку, автоматически пошарил по карманам, забыв, что давно бросил курить. Внимательнее глянул в раскрытую дверь. Это, конечно, было не репинское пиршество красок и типов: гимнастерки, стеганые штаны, валенки, ботинки пехотинцев с обмотками… Но хохот, но реплики, но подсказки!..

Бабка сняла сапог с другой ноги, надернула его на железную лапку, оглядела оценивающе: носок ощерился бронзовыми шпильками. Нашарила на полу молоток.

— Ты не смотри, командир, я все умею: и шорничать, и сапожничать, и хлебы печь… Ребята инструмент принесли, я и того… Мы, бабы, все сдюжим, только пошибче этих хайло гитлеров гоните…

А из горницы — смех, реплики, советы, возражения:

— Постой-постой! Ты, Воскобойников, спроси у Адольфа, почему дуракам в Германии верить стали? Пусть только сам ответит, не кивает на своего колченогого Геббельса, тому бы по помойкам бегать, а он по радио брешет…

— Нет, братцыньки, такой бы вопросец самим немцам задать… Адольф наврет с три короба!

— Напиши, Ванька, слышь, Сударкин обещает жену свою выписать из дому, как придем в Германию. Ванька, слышь, не зря ее Зинкой — СТЗ зовет…

— Что — тарахтит и пылит, как трактор?

— Не! Тряская. До икоты!

— Га-га-га! Хо-хо-хо! Иакх-ха-ха!..

— Э, жеребцы с поросячьими хвостами! Сильная у меня Зинка. Возьмет фюрера за ноги и раздерет до самых усов.

— Как же ты, поплавок, управлялся с ней?

— А ему правление колхоза подмогу каждый раз выделяло!

— Ха-ха-ха! Г-гы-гы-гы!..

Тщедушный танкист гневно плюет и уходит в сторону, вышептывая невыполнимую угрозу:

— Дам в лоб — подметки отлетят, шкура на заднице лопнет…

Сильный хлопок по столу, и голос Воскобойникова осаживает шум:

— Ну-ть, застыли, братие, в изумлении! — Табаков увидел поднявшегося за столом Артура Воскобойникова, он вознес перед собой бумагу. Его верхняя выразительная губа подергивалась от возбуждения. Щурил бедовые глаза. — Зачин, так сказать… «Великому фюреру великих афер, грабителю и вешателю, кровью невинных людей и слезами матерей умытому… Пишут тебе, бандит, советские танкисты. Не быть бабе девкою, не видать тебе, Адольф, Москвы, мы тебя, гад, мы тебе…»

Дальше пошли такие охальные выражения, что черноволосый маленький боец (таких обычно в последний, четвертый, взвод спроваживают) заметался вокруг сгрудившихся у стола, норовя плечом и словом вклиниться.

У Воскобойникова — нетерпеливый поворот головы:

— Ну чего ты?

— Я протестую! Ну что это: мерину — в ненадлежащее место, головой то есть, а деликатной частью — на горячую сковородку…

— Фюреры другого языка не понимают.

— А я, я против!

— А я предлагаю… — Тонкий красивый пехотинец вскакивает на скамейку, метет чубом сосновый потолок. — Погоди! Погоди… Я предлагаю… — Он прижимает кончики пальцев к вискам, ловя мысль, она, похоже, вытанцовывает в голове, точно на пуантах, легкая, озорная, но неуловимая. Озадаченно и виновато оглядывает всех: — У вас бывает так? Вертится на языке, а…

— Ага, бывает!

— Бывает, и корова летает… С высокого яра!

— Ну дай мозгами раскинуть!

— Чтоб раскидывать, надо иметь их! Вали от сердца, от души!

— Уволь! Мне важно, чтобы письмо ему до печенок достало. А до сердца его еще доберусь.

— Мы его за мошонку повесим, как придем в Берлин!

Смех, хохот…

Самым равнодушным, безучастным был механик-водитель Дорошенко. Сидел в сторонке прямо на полу, прислонясь спиной к беленой стенке, и нещадно зевал. Каждый свой зевок доводил до высокой звенящей ноты, длинной, как баранья кишка. После зевка заслезившимися глазами очумело смотрел на шумевших товарищей, явно не понимая, о чем и для чего эта суета, когда после бани, после законных наркомовских ста граммов можно добре прикорнуть. В его огрубелых пальцах со сбитыми кресалом ногтями, похоже, давно потухла самокрутка.

Вдруг до него, кажется, дошло, о чем шум-гам. Глаза просветлели.

— Вот и мени дюже интересно: поп сам с попадьей спит чи найма кого?

Его не поняли, и он, уже сердясь, повторил:

— Говорю, чи сам поп с попадьей, чи нанимае кого?

Горница едва по бревнышку не раскатилась от взрыва смеха.

— Н-ну, Дорошенко! Н-ну, артист! В огороде бузина, а в Киеве — дядька!..

Дорошенко обиженно засопел: «Хай вам черт!» — и вновь задремал.

Бабка, прислушиваясь, посмеивалась, вздыхала, покачивала головой, коротко взмахивала молотком — и напуганные гвозди мгновенно прятались в подошве.

Своими вздохами она разбередила свежую рану. Прислушиваясь к сердцу, Табаков горько подивился: как оно, такое маленькое, может вмещать в себя столько боли, тоски, ненависти? А вот радости, смеха, шуток бойцов не принимало. Показалось даже, что все это «запорожское» сочинительство неуместно. Полчища Гитлера принесли столько бед… Не таким языком надо разговаривать с фашистами!

А в горнице опять будто яр обвалился, хохота не выдержал проснувшийся окончательно Дорошенко. Он уперся пятерней в пол и поднялся. В куче полушубков на кровати нашел свой, влез в него, пробрел мимо сидевшего Табакова, словно лунатик, даже не заметил его.

Бабка улыбнулась, надевая подремонтированную обувку:

— Эка закатываются ребятушки. Да ни в жизнь, командир, не побить народа, кой умеет так смеяться в самый разнелегкий свой час!

Табаков встрепенулся: «А ведь права она! Еще как права!» Встал, поблагодарив, вышел на улицу. Не слышал ее удивленного: «За что благодарить-то, соколик?..»