Изменить стиль страницы

«А что, если следующий снаряд — в нас?» — в ужасе думает Макс.

Вильгельм суется лицом в ухо:

— Колоссально?!

— Очень! — Макс проворно лезет на свое место перед лобовым пулеметом: там пониже, там — безопаснее. Будь проклят час, когда он надумал пойти в эту атаку! От тех ширкающих впереди, как бы отсыревших спичек в своих машинах танкисты горят как тряпичные куклы, лишь пепел, зубы да оплавившиеся ордена остаются…

Макс просыпается и ошалелыми, перепуганными глазами смотрит на Вильгельма, тот стоит над ним и трясет за плечо:

— Тебе, черт побери, нельзя много пить! Мычишь, дергаешься… Послушай, что творится!

Где-то близко шел бой. Не на самой станции, но где-то около.

Макс одевался, не в силах отряхнуться от кошмарного сновидения. Голова пылала и трещала от боли, будто в нее накачивали горячий пар. Почти каждую ночь снилась ему та «психическая» ночная атака, которая, как сказал Вилли, успешно захлебнулась.

— Давай в танк! — скомандовал Вилли, защелкивая поверх русского ватника ремень с кобурой. — Там надежнее… Нас зажимают…

Торопясь вслед за Вилли, увидел в кухоньке хозяйку дома. Молчаливая, угрюмая, за время их постоя она, кажется, не произнесла ни слова. При свете коптилки сидела на длинной низкой скамье: вялые сырые губы, вялые раздвинутые коленки, на которых вяло лежали большие красные руки. А глаза, ух какие у нее были сверлящие, ненавидящие глаза исподлобья! Вилли, верно, не увидел их, а то бы, пожалуй, пристукнул ее.

На улице было еще темно. Лицо секануло ветром, поземкой. Бой слышался слева и справа, в ближних деревнях. Вот тебе и раз! А ждали русских в лоб, вдоль железной дороги со стороны Серпухова. И дорогу взорвали, и орудий там чертову уйму понавтыкали, и танки там с пехотой круглосуточно вострили уши, ибо то и дело оттуда стрелял советский бронепоезд, который артиллеристам никак не удавалось накрыть…

Надрывались в брехе переполошенные собаки. Слышались команды. Бежали куда-то солдаты, громко топая сапогами. Проносились мотоциклы. Рявкали где-то, разворачиваясь, трогаясь, танки. За воротами сугробом белел танк Вильгельма, нетерпеливо постреливал выхлопом.

Оскальзываясь на броне, Макс добрался до переднего квадратного люка и, пружиня на руках, спустился в тьму танка. Как в могилу. Втащил за собой свой фибровый чемоданчик, с которым нигде не расставался. Осторожно опустил над собой тяжелую крышку люка и плюхнулся на дерматин сиденья. Весь экипаж был уже на местах, и Вилли по внешней связи с кем-то нервно переговаривался.

Склонившись вниз, к Максу, Вилли с непонятным злорадством сказал:

— Ты знаешь, кто против нас? Танковый полк Табакова, усиленный пехотой! Старый знакомый! Помнишь Ольшаны? Вот живучий!

Он опять включился во внешнюю связь. Отдавал распоряжения своим командирам рот. Взвод танков — к Улыбино, роту — к Петяшево. Остальным оседлать дороги, идущие к этим селениям, и замаскироваться близ вокзала. Он все-таки не исключал удара противника и вдоль железной дороги.

Вильгельм приказал заглушить мотор. Механик повернул ключ зажигания, и двигатель, всхлипнув, замолк. Механик отдыхающе откинулся на спинку сиденья, фосфоресцирующие стрелки приборов мертвенно освещали его руки, лежавшие на рычагах управления. Трещала, попискивала за спиной Макса рация. Вильгельм высунулся наружу. Вслушивался в предрассветную мглу. Казалось, через некую сетку или решето он пропускал далекую трескотню пулеметов и автоматов, разрывы гранат и снарядов, ловил иные звуки, чтобы отделить их и сделать важный для себя вывод. В такие вот минуты и в минуты боя он нравился Максу больше всего: хищно сжавшийся, дерзкий, находчивый. В душу к нему сейчас не лезь. А сунешься — шишек набьешь, как в темном подвале с тысячью подпорок.

В минуты отдыха, покоя Вилли, наоборот, кажется слишком легкомысленным и даже вульгарным. Только Вилли может додуматься рисовать в башне кружочки, каждый кружок — новая женщина, с которой переспал. Крестиками он вел счет уничтоженным вражеским танкам и орудиям. Женщин было больше. В день приезда Макса он пьянствовал, по его словам, чуть ли не с сотой. Откуда он ее притащил, сам бог не знал. Хвастал, что это русская учительница. У девицы была козья мордочка с маленьким ртом и узкими щечками, глаза пестрые, бесстыжие. Водку хлестала наравне с Вилли, а в кровати, ржал Вилли, подобна танку, мчащемуся по пересеченной местности.

Пожалуй, прав был тот немецкий мыслитель, когда сказал, будто из всех окружающих нас соблазнов половые — самые сильные и опасные. Люди, подобные Вилли, покоряются им охотнее всего. Представься ему возможность, он непременно окружит себя дюжиной официальных наложниц. И двумя дюжинами — неофициальных. Все в нем несколько парадоксально и в то же время объяснимо. Вилли не жалуется на аппетит, аппетит у него всегда шире рта, но обнаженным напоминает петуха, у которого два гарема кур: мосласт, худобист… Чашки на коленях — как у старой клячи: плоские, огромные. Но мужская суть, право, не больше наперстка.

Глядя на него, Макс не раз отмечал для себя, что такие, как Вилли, встречаются довольно часто. Люди чувственного ширпотреба. Верно, это о них говорил Гёте: «Немцы жаждут чувств. Но чем более пошлы эти чувства, тем они им приятнее». Великий немец недолюбливал соотечественников. И, верно, прав доктор Геббельс, оберегающий нацию от его произведений. Зачем уязвлять самолюбие тысяч, миллионов Вилли!

Макс вставляет ленту в пулемет, трогает обнаженным пальцем спуск — металл обжигает. Приник к смотровой щели. Горбятся, горбятся повсюду белые избы. Точно удрученные чем-то. Чужие избы, чужие снега. Зачем ты здесь, Макс? Над всем — пустыня неба и белый выщербок месяца. Отчего-то идут на язык слащаво-сентиментальные строки Энзлина:

Милый месяц, ты плывешь так тихо,
Плывешь ты так тихо, милый месяц, —
Милый месяц, плывешь ты тихо!..

Поднимается рассвет. Он малокровный, чахоточный, словно долго болевший человек.

Что сулит новый день?

2

С того дня, как на станцию ворвались немцы, Колька не проверял в лесу свои петли, поставленные на зайцев, — запрещалось ходить дальше околицы. Но тут голодуха поджала. Жившие у них солдаты переловили и слопали всех кур, а поросенка и корову куда-то увели. Осталось полведра картошки на всех гавриков — мать да четверо младших. И Колька решил проверить петли. Да и фашистам сегодня не до таких пацанов, как он: с ночи пушечная да пулеметная пальба слышна и возле Улыбино, и возле Петяшево, и дальше, дальше. Мечутся фрицы по улицам, как блоха в штанах, палят из пушек то в одну сторону, то в другую. Ну а Колька ящеркой от куста к кусту на поляне, от кустика к кусточку, а там и лес — только и видели Кольку.

Через час он возвращался еле-еле, нога за ногу и пустой. Война, что ли, пораспугала косых? А мать называет кормильцем! Набрел на куст калины, стряхнул снег — красный куст. Сдаивал ягоду целыми горстями. Горсть в карман, горсть — в рот. Кисло-сладкая, вкусная! Брюхо сразу повеселело.

И вдруг Колька даже присел от неожиданности, под куст рванул. Шел в лес — ничего не было, а сейчас к высоченной старой сосне приставлена длинная и узкая, наскоро сколоченная лестница с дощатой площадкой наверху и перильцами. Внизу суетились люди в белых маскхалатах, с телефонными катушками и зелеными ящичками, от них по снегу и кустам в глубине леса тянулись две яркие жилки проводов. На верхотуре тоже топтались, но в полушубках, с черными биноклями у глаз, сквозь лапы ветвей смотрели в сторону поселка. Один в шапке, другой в танкистском черном шлеме. На шапке Колька разглядел звездочку: «Наши!» Хотел вскочить и загорланить «ура», да кто-то вдруг цапнул сзади за плечо, Колька чуть не окочурился с перепугу. Глядь — красноармеец в маскхалате. Улыбается и жмет к губам палец: тихо! На шее автомат с круглым диском.

— Оттуда? — показывает глазами в сторону поселка. — Тогда, паря, айда к командирам…