Изменить стиль страницы

А вот сегодня, кажется, появилась такая возможность: после разгрома очередной немецкой колонны полку дан суточный отдых. Дескать, приведите в порядок материальную часть и оружие, подтяните тылы, помойтесь в бане, постирайте портянки, оденьтесь в чистое, впереди — Калуга. Нельзя же входить в отвоеванный город небритыми и с грязными подворотничками.

По задворкам, вдоль замерзшей речушки бань много, и танкисты всласть отводили душеньки. Гранатами взрывался на банных каменках пар, в клубившемся его пекле раздавались смачный перехлест пахучих веников и благодарное, утробное стенанье, из предбанников вываливались ошалелые красноармейцы в расхристанных шинелях и полушубках. Застегивали ослабевшими пальцами штаны и гимнастерки, блаженно щурились на свежий, сверкающий снег, хмельно покачиваясь, шли в избы и там опивались чаем, взваром, осоловело глядели на хлопотавших у стола счастливых хозяек и думали: жизнь хороша, черт побери! Если в первый день бог создал небо и землю, а во второй — баню, то он есть на свете!..

Табаков с Земляковым тоже побывали в баньке, тоже всласть напились чаю из заслуженного тульского самовара и теперь шли к штабу, разместившемуся в бывшем правлении колхоза. Чистое белье на чистом теле, чистый снег, чистое небо — такая благодать, такая отрада душе и телу, что, честное слово, лень даже парой слов перекинуться. О войне напоминал лишь дымный смрад, тянувшийся из-за деревни, где была разгромлена вражеская механизированная колонна.

Неделю назад был вот такой же солнечный искристый день, была примерно такая же чудом уцелевшая деревня, где полк задержался для пополнения боеприпасов и горючего. Табаков шел от ремонтников полка по улице, и его кто-то окликнул. Повернул голову, а из остановившегося грузовика выскочил и бежал к нему Василий Васильич Осокин. В полушубке, в танкистском шлеме. Хотел было приложить руку к головному убору, по-уставному, да… мотнул рукой, сграбастал Табакова в объятия, закружил вокруг себя. Расцеловались и долго трясли друг другу руки, смеясь и радуясь. А из грузовика требовательно сигналили — отстанем, слышь, от колонны.

— Да погодите! — яростно отмахивался Василий Васильич и — беглый огонь вопросов: — Как ты? Жена как? Сын? Какие вести? Письма? От кого?

— От Насти только. Сергея проводила на фронт. А об остальных…

— Экая негожесть, скажи! Найдутся, отыщутся, не иголка в стогу!.. Я вчера от Дуси и Кости… Костю в комсомол приняли. А школу бросил, поганец…

— После войны доучится…

— Доучится. Хорошо, что лад получился у Сергея с Настей…

— Костя мне пишет.

— Друзья?

— Друзья! Молодецкий парень. Говорит, редактором стенгазеты избрали.

— Это у него получится, мастак на выдумку! — Василий Васильич рассмеялся, и Табаков отметил, что «птичьи лапки» от его глаз стрельнули к вискам гуще, длиннее, чем прежде.

Посмеялись, одинаково тепло вспомнив конопатого мальчишку. А грузовик сигналил. Из кузова кричали, торопили. Табаков повел глазами.

— Далеко?

В голосе Василия Васильича — горделивые нотки:

— Новые машины получать. Говорят, новая танковая бригада формируется.

— Поздравляю…

Замолчали, как-то вдруг не найдясь, о чем дальше спросить, что сказать. Лишь жадно, радостно вглядывались один в другого, точно не виделись много-много лет и потому остро подмечая, что минувшее краткое время подсостарило их, вернее, более суровыми и усталыми сделало.

Обнялись, распрощались в надежде, что фронтовые дороги их где-нибудь вновь сведут. Василий Васильич убежал к грузовику, ему подали руки, вдернули в кузов. Табаков долго смотрел вслед машине.

Надолго всколыхнула та мимолетная встреча. Он то и дело возвращался к ней, от нее — к благословенным дням, проведенным в Излучном. Давно ль они были! Время идет, летит, в муках, в страданиях, нещедрых радостях. Вот уже и канун нового, сорок второго. Вот уж и наотступался, и навоевался сызнова, вот уж и немца вспять погнали. И зять Сергей по второму кругу на фронт попал. А у Насти, пишет, сын уже сидит. И Костя комсомольцем стал. Незаметно и сын Вовка к комсомольскому порогу подшагнет. Только сбереги, уведи его от беды страшной, судьба! Уведи…

— Там происходит нечто воинственное! — озадаченно произнес комиссар и остановился.

В. конце кривого, идущего к речке переулка кричала, ругалась, размахивала дрекольем, месила снег ногами толпа женщин. Она поднималась к улице. Впереди, сдерживая и увещевая баб, шли распаренные, красные Воскобойников и Дорошенко, а между ними — немецкий офицер без головного убора, с растрепанными светлыми волосами. Руками он прижимал к себе фибровый чемодан и, втягивая голову в плечи, затравленно оглядывался на разъяренных крестьянок.

— По намекам его, бабоньки, по намекам! — настырно вразумляла подруг худосочная молодайка в сбитом платке. — Чтоб роду-племени не вел поганого! По намекам!

Другая все замахивалась колом, и большой мрачноватый Дорошенко вновь и вновь отстранял ее руку:

— Та хиба ж так можно? Це ж пленный…

— Можно! — убежденно кричала. — Всех их подпупьем на борону, чтоб подрыгались да сдохли!

— Они тут над нами изгалялись, изверги, а мы — не тронь?!

— Подчистую грабили, кобелились…

Воскобойников оборачивался, отпускал негромкие, озорные шутки, за которые получал дружные, но не злые бабьи тумаки в спину.

— Охальник! Укороти язык!

Тот зубоскалил:

— Молчу, как стена окопа!

Настроение у комвзвода отменное — после славного жаркого боя, после русской жаркой бани. Совсем не такое, как у Макса Рихтера, которого он оборонял от баб со своим механиком-водителем.

Когда советские танки дали внезапный залп из засады и передний бронетранспортер вспыхнул, Макс выскочил из штабной машины и пустился бежать. Вперед, к деревне, подальше от застопорившейся колонны. Мчался, как никогда в жизни. Сзади рвалось и кричало. Из-за белых мохнатых кустов — хлопки танковых пушек и стрекотание пулеметов. Встречный ветер выбивал слезы, но Макс все же видел, как бежавшие впереди и с боков солдаты падали и долго скользили по гололеду, хрипя и корчась, разбрызгивая кровь. Он едва успевал перепрыгивать через них. Ждал: вот-вот и его продырявит пуля, выпустит остатки воздуха, которого и без того в легких мало. Он хватал его, глотал, глотал, а воздух будто смерзался, отвердевал в горле, не проглатывался, и от этого дико стучало в висках, а за ушами нарастала невыносимая боль.

Не помнилось, где потерял шапку, как домчал до деревни, как вильнул с дороги и понесся по задворкам — огородами, как, не раздумывая, нырнул в распахнутую дверь холодного хлева и забился за поленницу дров. Сидел, обреченно вслушиваясь в рокот советских танков, въезжавших в деревню…

Набиравшая дрова из поленницы баба вдруг присмотрелась к сумраку, грохнула набранной ею охапкой и с воплем метнулась вон. Макс хотел убежать, но не смог встать на окоченевшие ноги. Скрюченные морозом пальцы не сумели откинуть крышку кобуры пистолета, когда набежали крестьянки. Его, наверное, забили бы, запинали, если б не эти два румяных после бани танкиста. Они растолкали женщин, за воротник подняли Макса, и один сказал, веселя баб:

— Эй, вояка! У тебя из штанов-то не пахнет?! Не бойсь, мы не фашисты, пленных не убиваем. Нихт ферштейн? Ну и черт с тобой. Пошли!

В штабе Максу дали отогреться, напоили чаем и потом привели в кабинет, на двери которого различалась плохо соскобленная надпись: «Председатель колхоза». Посадили перед невзрачным письменным столом, застланным чистым листом ватманской бумаги. Один верхний угол его прижимали тяжелые танковые часы, другой — деревянная коробка полевого телефона. Посредине — круто сцепленные руки подполковника с подвижными строгими бровями. Из-под них пытливые быстрые глаза. Максу казалось, что где-то он уже видел и эти строгие, стрелкой брови, и эти глаза. Слева от его локтя Макс узнал свою полевую сумку, папку с этюдами, документы, томик Ницше. Чего-то там важного не хватало, а чего — не мог вспомнить.