Изменить стиль страницы

Со стороны леса, подступившего к самому дому, пахло хвоей, молодым листом березы и почему-то разворошенной медвежьей берлогой. Память, что ли, приблизила тот январский полдень девятьсот четвертого года, когда в первый раз бежал из ссылки? Пробираясь через заваленную снегом иркутскую тайгу, остановился вдруг от какого-то странного запаха. Средь зимы дохнуло в лицо прелыми листьями, теплой землей и зверем. Так пахло от необработанных звериных шкур, которые покупал у охотников отец-сапожник, — лесом, чащобой, таинством… В десяти шагах от себя, сбоку, увидел под корнем вывороченного кедра рыжую ямину берлоги, раскиданный снег, старые листья, мох. От берлоги уходили широкие, носками внутрь, следы, точно от больших крестьянских постолов. Какое беспокойство разбудило и выгнало зверя из обжитой теплой ямы в самое лютое время? И где он? Медведь-шатун свиреп и агрессивен. Вначале зябко стало под меховой дохой, а потом отошло: посмотрим! За пазухой лежал маленький черный браунинг, подаренный товарищами по ссылке.

Зверя не встретил, но запах берлоги лег в память. И сейчас конечно же пахло просто прелью листьев, гниющих веток, пригретой солнцем земли. Ведь рядом рос почти что дикий, никем не ухоженный лес, трогать который Сталин запретил. Он любил его первозданность. Как любил и эту дачу, и яблони с вишнями у прибрежья пруда, и тихо плещущийся фонтан в центральном круге перед домом. Любил здесь отдыхать, здесь работать. Здесь часто проводил заседания Политбюро ЦК партии, принимал ответственных работников…

Едва ли не всякий раз, выходя вот так на воздух, он немного сожалел о том, что является рабом своей привычки работать по ночам, что обкрадывает себя, спит, когда окрест дачи зарождается самое жизнерадостное, самое нарядное пиршество красок и звуков. Он встает тогда, когда всё уже обретает будничность, когда птицы уже отпоют свои лучшие песни, когда уже, обсыхая, с шорохом распрямляются под деревьями травы.

Но — что делать? Не им сказано: привычка — вторая натура.

Сталин постоял несколько минут, щурясь, подставляя бледное лицо солнцу. Не часто, но глубоко вбирал в себя густой утренний воздух. Среди запахов леса и воды уловил очень близкий, очень домашний аромат свежеиспеченного хлеба. Он любил хлеб домашней выпечки, высокий, пахучий, с подрумяненной горбушкой набекрень. Пекли его здесь же, на даче. С другой стороны дома была пристроена просторная кухня, а рядом с ней, за перегородкой, высилась русская печь. Направился к кухне. Легонько позвякивала лопата, втыкаясь в песчаную дорожку. Из кухни его увидели, поняли, что товарищ Сталин идет к ним. Впервые за восемь дней войны. Прежде почти ежедневно наведывался, задавал два-три вопроса, брал припас для белок и птиц и отправлялся подкармливать. А вот больше недели не появлялся. Видно, плохи дела на фронтах. Вон как осунулся. Не подвело б здоровье, ведь шестьдесят второй годок Иосифу Виссарионовичу.

Не поднимаясь на веранду, остановился, поздоровался. Ему ответили взволнованно, радостно.

— А я повел вот так, — Сталин с улыбкой показал, как он, подняв лицо, повел носом, — чувствую — хлебом пахнет. Дай, думаю, схожу к моим кормильцам, проведаю их…

— Удачным хлеб получился, товарищ Сталин. — На веранду вышла немолодая женщина в белом халате и накрахмаленной шапочке. Полная, разрумяненная, с крохотными капельками пота возле носа. Наверное, прямо от кухонной плиты или пышущей печи. В округлых руках любовно вскинула высоченный каравай. — Вот он какой, красавец!

— Замечательный каравай. Хорошие дрожжи, стало быть, Анна Ивановна. Помню, в детстве матушка показывала мне на самую большую полость в хлебе и говорила: «В этой пещере, сынок, Христос ночевал».

— Да, так говорят в народе, Иосиф Виссарионович…

Женщина молчала, но по ее озабоченному лицу, по строгим, окруженным морщинками глазам Сталин видел, что ей очень хочется о чем-то спросить, но не решается.

— Ну-ну, Анна Ивановна! — обласкал он ее взглядом. Догадывался, о чем будет ее вопрос. Знал, на западной границе служил сын Анны Ивановны.

Она, как ребенка, прижала хлеб к груди. Брови ее сломились над переносицей шалашиком, лицо стало печальным.

— У всех одна боль, Иосиф Виссарионович. — С надеждой глядела в его глаза, карие, с желтоватой светлинкой по краям радужки. — Скоро ль проклятых фашистов разобьем? Свет белый из глаз вон катится от переживаний…

И она, и все, кто осторожно посматривал и прислушивался, все, конечно, ждали, что товарищ Сталин спокойно и твердо скажет: «Скоро!» Нет, он не мог этого сказать. Враг чрезвычайно силен. На врага вся порабощенная Европа работает. Разведка утверждает, что более половины фашистских дивизий, напавших на СССР, оснащены трофейными французскими автомобилями. Красноармейцы подбивают французские, итальянские, чешские, румынские, бельгийские танки… У врага богатый боевой опыт, да к тому же — внезапность нападения.

Тощая правда лучше масляной лжи.

Сталин прислонил к себе черен лопаты и занялся трубкой. Выпустил изо рта голубое облако, мундштуком поправил усы. Посмотрел в глаза женщины тоже строго и прямо.

— Немцев мы разобьем, Анна Ивановна. Но не сразу, этого не обещаю.

— Силен фашист?

— Силен. Но не сильнее нас, Анна Ивановна. Мы закопаем нечисть! — Сталин приподнял и опустил лопату.

Говорил он чуть-чуть с улыбкой, чуть-чуть с желанием подладиться под настроение и понимание женщины. То есть внушал, что все будет хорошо. И она прерывисто, с облегчением вздохнула:

— Дай-то бог!

— Не бог, Анна Ивановна! Советские люди, наша Красная Армия сделают это.

И вдруг почувствовал, что похож сейчас на того радиодиктора, который читал сводку Совинформбюро. Бодрячок. Нахмурился, сдержанно кивнул женщине и пошел по дорожке, ритмично, под свой медленный шаг, переставляя лопату. В полусогнутой руке неизменная трубка. Говорили, что эту руку товарищ Сталин серьезно повредил во время бегства из царской ссылки, с тех пор она сохнет.

Женщина смотрела вслед и невольно отмечала: постарел он за эти дни, как-то даже ссутулился. И вроде бы особо видной стала продолговатая лысинка в его волосах. Воистину беда и время щадят только бога. И, похоже, забыл, зачем приходил к кухне. Не взял корма для птиц и белок. Прошел мимо сухих деревьев, мимо столиков для подкормки, не заметил, как зверьки, завидев его, с радостным верещанием скакали по сучьям, спускаясь к кормушкам, как оживленно затрещали воробьи, падая вниз, как выжидательно выглядывали голуби и галки.

Походил между яблонь и вишен, кое-где подправил лопатой круги. На спиленном сучке антоновки ощупал замазку — хорошо ли присохла. Еще до войны спиливал и замазывал. Со ствола вишни сколупнул светло-лучистый, как капля меда, сгусток натека. Помял его, клейкий, в пальцах.

Постоял на берегу пруда. В тени деревьев вода кажется густой, синей. Изнутри мальки не то воздух, не то пух тополиный хватают, и похоже, будто мелкий слепой дождик накрапывает. В глубине проплыла радуга окуневой стаи, и мальки метнулись от нее с шипящим шелестом, словно в то место горсть пшена кинули. Наиболее резвый долго выщелкивал по воде, узкий и серебристый, — подальше от греха. Над плоскими атласными лопухами и шафранными кувшинками кружили, чуть слышно трепеща, большие разноцветные стрекозы. С лопуха на лопух перелетывали щеголеватые голубовато-серые трясогузки, ловили мошек и счастливо вздрагивали длинными хвостами. В зеленой кромке молодого камыша на той стороне вскрякивала утка.

Неужели где-то идет война?

Сталин скосил глаза на часы и решил еще минут двадцать побыть в одиночестве, среди тишины и покоя, чтобы потом снова, как вчера, как позавчера, как будет все четыре долгих военных года, — работать, работать, не щадя ни себя, ни других. Сегодня он проснулся намного раньше обычного и мог разрешить себе получасовую прогулку на воздухе.

Медленно прошелся вдоль берега, по-прежнему слегка опираясь на лопату и попыхивая трубкой. Глядел, как обычно, метров на пять впереди себя, ничего не видя и не слыша, углубленный в собственные мысли. Тревоги, сомнения, надежда, вера, гнев — все проходило, тасовалось, взвешивалось в его усталом, напряженном мозгу, выкристаллизовываясь в единственно нужные и верные, по убеждению самого Сталина, выводы и решения…