Изменить стиль страницы

— А в своей автобиографии старший сержант Воскобойников скрыл, что его отец был репрессирован органами советской власти? Проверяли? Скрыл?

— Проверяли, читали… Не скрыл.

— Ну, знаете! — Табаков развел руки, повернулся к Борисову: — Вы что-нибудь понимаете из этой волокиты, товарищ комиссар? Так в чем же дело, товарищ капитан? Вы же не баба, дорогой товарищ контрразведчик, вы же советский чекист. Зачем человека треплете? С мельником набузили своей проверкой, а теперь и с Воскобойниковым…

— Работа наша такая, товарищ подполковник…

— Тяжкая у вас работа, понимаем, — мягко заговорил Борисов, — но будьте осторожнее с людьми, ведь за вашими плечами замечательнейшие традиции чекистов Феликса Эдмундовича.

— Что же вы от меня хотели? — дернул плечом Табаков.

Капитан вдруг улыбнулся, и такой неожиданно обаятельной была на его суровом лице улыбка, что даже Табаков остыл.

— Я зашел посоветоваться…

— Почему же не к товарищу Калинкину?

Капитан улыбался, но не говорил, почему не захотел идти к начальнику штаба. Ведь понятно же: тот его дважды подвел своими советами.

— В общем, я пришел сказать, товарищ подполковник, что к Воскобойникову у нас никаких претензий нет. Затеяли мы все это еще и потому, что ожидали: вдруг из Москвы или Минска будет звонок… Но немцы не пожаловались на обстрел самолета, значит, Воскобойников ни одной пулей не попал… Одним словом, все обошлось. Я очень рад за Воскобойникова, мне он понравился как человек…

— Вот, — опять повернулся Табаков к улыбающемуся Борисову, — пойми этих чекистов! То они железны, то сентиментальны, как барышни. Чаще заходите к комиссару полка, капитан. Будете с ним чаще встречаться, меньше ошибок допустите… Сколько вам лет?

— Тридцать. А что?

— Желаю успехов! — Табаков не сказал, что капитан выглядел на все сорок.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Когда Стахей Силыч принимал по весне вахту у бакенов, когда часами смотрел с крутоярья на родную реку, то опять и опять повторял себе: нет на земле места лучше Приуралья! И что бы ни говорили ему, он держался своего мнения: Излучный — ось и голова земли-матушки. И вспоминал древнюю, еще времен Петра Великого, пословицу: житье — как на Яике! И если Яик, для забвения памяти о Пугачевском восстании, переименован Екатериной Второй в реку Урал, то от этого, по мнению того же Стахея Каршина, ровным счетом ничего не изменилось: земля — прежняя, река — та же, любовь к ним у истых казаков — нержавеющая.

Ну посудите сами, прав ли он! Встали вы на кромке высоченного яра, за спиной у вас Северный полюс, перед лицом — Южный. Правой рукой вы можете похлопать по плечу Европу, левой — дотянуться через реку до Азии. А кинете взгляд в прозрачные летние воды Урала — и увидите, как бредут в глубине осетры и севрюги, как по прибрежному мелководью прожорливые жерехи гоняют и глушат хвостом молодь, как речные струи отражаются на галечном дне радужными бликами. А из-за излучины наползает горьковатый дымок рыбацкого костра.

Потом киньте взор окрест. Ведь шла еще та золотая половина двадцатого века, когда во всем Излучном насчитывалось не более трех-четырех дробовиков, и пестрые важные дрофы ходили средь ковылей целыми табунами, и серые стрепеты с оглушительным треском крыл вырывались чуть ли не из-под каждого куста травы, и кишмя кишели в тех степных травах перепела и куропатки. А в пойменных котлубанях тысячами селились и растили потомство утки и гуси, в лесах и перелесках неисчислимо водились зайцы и лисы, хорь и барсук…

Шла та самая половина века, когда еще многие на веру принимали притчу о яловом осетре, запросто пойманном Васюней. Якобы казак говорил своей жене: «Васюня, ступай сбегай к Яику, пумай небольшого осетрика на похлебку, да только, матри, ялового!» Васюня брала багор и вскоре возвращалась с желанным осетриком.

Словом, широка и обильна была земля приуральская, близка и понятна любовь к ней Стахея Каршина. И можно с сочувствием войти в его возмущение «предательством» сыновей, покинувших место, где у них отрезалась пуповина, где первые свои шаги делали, оценить горечь его и непонимание Сергея Стольникова, опять вознамерившегося оставить Излучный, только теперь уже навсегда, неворотно.

— Неужто совсем не будешь наведываться?

— Ну иногда, родина все-таки… Мир велик, Стахей Силыч, а жизнь мала. Надо и сделать много, и увидеть много…

Они стояли на той кромке яра, с которой и Урал до самого, почитай, донышка высмотреть можно, и низкодолой Азией полюбоваться, и теплым июньским солнцем насладиться, подставив под его лучи лицо и руки.

— Занятия у меня в школе закончились. Беру расчет… Хожу вот, прощаюсь… с лугами, с Уралом… Помните, вон с того песка я судака поймал — шесть с половиной килограммов! Аж мохом оброс, такой старый.

Не ответил Стахей Силыч, гуляя прищуром по вершинам верб и тополей на Бухарской стороне реки. Кулаки засунул в карманы просторных старых шаровар со следами споротых казачьих лампасов. Носок сапога постукивал в такт забытой молодыми песне, которую Каршин вдруг запел вполголоса:

Встала, проснулась зоренька алая,
Слышится цокот подков:
Скачет с набега станица уда́лая —
Сотня орлов-казаков…

Смолк, крякнул с ругательством:

— Редеет казачество, туды его!.. Недаром старики говорили: на крови-де Яик зачался, на крови-де и закончится. А крови он хлебнул… До сих пор вода в нем солонит…

Ни тому, ни другому торопиться было некуда, и они опустились на комолый, с опиленными сучьями ствол упавшего осокоря. Утренняя роса уже сошла, и в травах обрадованно стрекотали кузнечики, точно сотни малюсеньких сенокосилок вдруг ринулись на обсохшее цветущее разнотравье. Над Уралом плаксиво кричали малые острокрылые чайки. Порой с реки на яр выскакивал ветерок, и тогда за спинами сидевших мужчин какое-то время озабоченно перешептывались деревья. При ветерке от саманной избушки, в которой летовал бакенщик, доносило вкусным запахом вяленого балыка. Сергей косил глаз и видел под ее свесом длинную низку вялившейся рыбы, широкие плотные лещи блестели от выступившего жира, янтарные капли назревали на развилках хвостов.

Обманутый тишиной и покоем, из кустов неспешно выковылял молодой серый зайчонок. Сел на прогалине возле яра, потерся трегубой мордашкой о передние лапки, словно умылся. Потом, поставив уши, приподнялся столбцом на задних лапах, огляделся. Очень удивился, увидев сидевших на поваленном дереве людей. Шевелил усиками, морщил пятнышко носа. И вдруг словно тень сиганула в кусты, а над тем местом, где только что сидел зайчонок, с гудящим шумом взмыл беркут, убирая к белому подхвостью когтистые лапы. Мужчины не видели, когда он свалился с поднебесья, а зайчишка узрил.

— Молодца, косой, хвалю! — Стахей Силыч покрутил от удовольствия ус. И философски заключил: — В жизни завсегда так: кто кого. Кто ловчее, тот и сверху. Не сила берет, а разум, смекалка то есть.

Стахей Силыч крутил ус, всматривался в далекий изгиб Урала, наверно прикидывал, не шибко ли раскачало у правого берега кол с привязанным к нему веником из солодки. Если раскачало, то придется оставить приятного собеседника и плыть на бударе к тому «бакену» из веника. Скоро должен сверху колесный буксирик с баржей скатиться, а ему фарватерные знаки выставь, иначе напорется на мель… Нет, вешка дрожала на крутой стремнине у поворота, но ничуть не кланялась воде. Можно продолжать беседу.

— Ежели б гурьевский выскочка атаман Толстов не подкусил, не подбил нас на драку с красными, глядишь, по-иному жизнь на Урале кроилась бы, не так, как теперь…

— О чем жалеть-то, Стахей Силыч? Каких привилегий лишились? Штанов с лампасами? Так никто ж не запрещает, носите! Или фуражки с малиновым околышем? Носите и ее, никем не возбраняется.

— Так-то оно так, да вроде бы и не так все ж… Прищемили нас все ж… Вон император Петр Великий переконовалил всю Россию на немецкий лад, перво-наперво с «отечества» зачал, с бородушки то есть. А уральских казаков даже он не тронул, разрешил бороды носить, помнил их заслуги. А ноне прищемили…