Изменить стиль страницы

— Теперь я ня вядаю, хто у третий раз будзе мою спину пороть. — Мельник закурил предложенную кем-то из танкистов папиросу, ладонью отмахнул дым. — Мы яшче не вышелушились, не очистились от панского гнета, мы всяго яшче пугаемось, всех подозреваем…

— Это же закономерно! — воскликнул Воскобойников. — Вне подозрений только жена цезаря! Но и та, говорят, изменяла.

Шуткой он пытался просветлить пасмурное настроение, оставшееся после того, как увидели изувеченную спину мельника. Шутка не получилась, никто ей не улыбнулся. Мельник, казалось, даже не слышал ее. Может, ни он, ни крестьяне просто не знали, кто такой цезарь и кто его жена. Мельник курил, отгоняя дымом комаров и тяжкие мысли, а мысли, похоже, тяжелее мельничных жерновов, крутились, не давали покоя.

— Не стоит душа на середке, таварышы. Сумно на душе. — Говорил он, глядя на переправлявшиеся танки. Из речки вначале показывалась, как шелом Черномора, мокрая зеленая башня, потом вылезало приземистое тело всей машины, обтекавшее ручьями воды. — Не, нас не побить, не-е! — уважительно и горделиво протянул вдруг, вытирая пальцем выжатую папиросным дымом слезу. — Няхай они заткнутся, гады, няхай гырчат, гавкают, а мы сдюжим любого…

И такая вера прозвучала в его голосе, что и Табакову, и танкистам — всем стало теплее в прохладной тени под сараем. И они как бы заново увидели и горбатый мост, отразившийся в реке, и белые лилии среди атласных лопухов в небольшой заводи у противоположного берега, и мельничку, соединенную с неуклюжим деревянным колесом длинной восьмеркой приводного ремня. Увидели крестьянина в мягких лапотках и длиннополой рубахе — с кривой раздерганной телеги, запряженной рябыми волами, он вприпрыжку носил мешки с житом и складывал клеткой на больших весах под навесом возле мельницы. Мельник поднялся с бревна, пошел, взвесил, записал в затертую книжечку. Мужику сказал: «Тягай у сарай свое жито!» Вернулся, опять сел около танкистов. Кивнул на проворного мужичка:

— Колгосп «Алая звязда» привез молоть. Полста лет знаю то сяло, не помню, чтоб хоть одно лето не мешали там в хлеб бульбу, лебеду чи кору вербовую. А как воссоединились с матерью Беларусью, как организовались в колгосп, так начали лучше жить… Сытый желудок — наикращая агитация за колгосп. А сначалу ох и дурные были…

С какой-то неприметной тропки, будто прямо из кустов, вышагнула на поляну сытая гнедая лошадь. За ней поскрипывала на деревянных осях тележка, в тележке на мешке с зерном сидела девчонка лет семнадцати. Возле весов натянула вожжи, обмотала их вокруг передней наклески, крепким, смазанным дегтем сапогом нащупала ступицу колеса, слезла на землю. Огляделась, увидела танкистов, мельника, нерешительно, смущаясь, подошла к ним, поздоровалась. Белый платочек шалашиком, белая холстинная, разукрашенная вышивкой кофта с рукавами до запястий, синяя юбка из тонкой шерсти — до ушек сапог. Собиралась на мельницу как на праздник, как на смотрины. Наверно, разом надела на себя все свое богатство да и вывезла из лесу сюда. И заволновались парни в комбинезонах и невиданных ею шишкастых шапках из кожи, засветились, заулыбались. Помягчели, разгладились складки на угрюмоватом лице мельника.

— Дочка лесника… Мабуть, гречиху привязла, Олеся? Батька гречишных блинов захотел? — Олеся кивала. — Клади на весы, дочка. Жито пропустим вот, тогда и гречиху смелем…

— Вам помочь, девушка?! — вскочил Воскобойников. Увидел на ее кофточке значок «ГСО» — «Готов к санитарной обороне», округлил рот: — О!

Леся покраснела, нарочито похмурила бровки:

— Я сама…

И почему-то посмотрела на свои руки. Из вышитых широких рукавов высовывались большие руки крестьянки, в ссадинах и с заусенцами возле ногтей. Она не застеснялась их, как сделала бы другая на ее месте, подняла к лицу, поддернула под подбородком концы платочка, более мягко взглянула на стоявшего перед ней Воскобойникова, на его чистый бинт через лоб и левый глаз. Повторила:

— Я сама, пан солдат.

Но «пан» Воскобойников не был бы Воскобойниковым, если б так просто отступился от сероглазой лесняночки с замечательным оборонным значком. Он побежал впереди нее, легко выхватил из телеги мешок и кинул на весы. Посовал гирькой по линейке шкалы:

— Шестьдесят три кило.

Леся осталась возле лошади, поправляла на ней сбрую, разбирала гриву, а Воскобойников правил назад. Был расстроен.

— Красивая дикарочка, ни слова не уронит! А ведь чувствую, что неровно на меня дышит… — Прилащивался к мельнику: — Папаша, а как ей писать, ну если письмо, допустим, а? Какой у нее адрес, если не секрет — военная тайна?

Кто-то ввернул:

— На деревню — деду: черта с два приеду!

Дружный смех вспугнул аиста с крыши сарая. Покачался в воздухе на тяжелых крыльях и вновь опустился на свое гнездо. Озадаченно поглядывал на людей с высоты — сроду не слышал здесь громкого смеха.

Посмеиваясь, стали подниматься — через реку перетаскивался последний танк. Вот-вот последует команда: «По машинам!» От каждого — спасибо и рукопожатие мельнику. А он придержал Табакова:

— Можно вас на минуту, таварыш камандир? — Мельник вынул из книжечки, в которой вел учет, сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его и протянул Табакову. — Будьте добры, прочитайте…

Написано было на белорусском языке, грамотно, четко, и Табаков без труда переводил.

«Здравствуй, Степан!

Надеюсь, ты еще не успел меня забыть. Пишет тебе Полещук, твой хозяин, который для всех вас там должен быть превыше Иисуса Христа и богородицы. Мне известно, Степан, что комиссары поставили тебя управлять моей мельницей. Это — хорошо, все-таки свой человек, давно знакомый и даже поротый мною (не будем помнить зла, Степан!). Пишу тебе вот по какому случаю. Скоро я вернусь, очень скоро. Поэтому предупреждаю тебя: своей головой отвечаешь ты за полную сохранность мельницы и подсобных построек. Я оставлю тебя управлять мельницей, если ты еще окончательно не продался красным комиссарам. А если что — под землей найду.

Помни: скоро вернусь. Аминь, Степан, и — до скорой встречи! Борони тебя бог от любви комиссаров!..

16 мая 1941 года».

Прочел, поднял глаза на мрачного мельника.

— Откуда это у вас?

— Племянник принес, таварыш камандир: граница хотя и на замке, да для знающего полесюка, выросшего здесь, шляхи всегда найдутся.

Табакову показалось: мельник язвит по поводу «границы на замке». А тот супился, надвигал на глаза припудренные мукой брови, словно страшился встретиться с Табаковым взглядом, словно командир мог прочитать в его взгляде что-то тайное.

— Боитесь встречи с бывшим хозяином?

Вскинулись брови мельника: так плохо думаешь обо мне, командир?! Отвернул лицо от Табакова, смотрел поверх леса. Заговорил отчужденно, даже с неприязнью:

— Это письмо, пан камандир, передайте куда следует. Полещук бряхать не станет. Знаю яго. И еще передайте: за кордоном немец танки да пушки стаскивает — земля стонет от железа. Солдаты окопы роют. Машины с понтонами в лесе стоят. Немец лапти плетет, а концов хоронить ня умеет. А може, и не хочет хоронить: сляпой — не увидит…

— Вы там были?!

Его неприязнь задела Табакова, и он спросил резче, чем следовало бы. Подавил в себе секундную вспышку раздражения, понимая, что мельник, по всему, прав и доверяет свои тревоги не ему, Табакову, у которого может быть красивая или некрасивая внешность, приятный или неприятный голос, доверяет командиру Красной Армии, она совсем недавно освободила его от панов и помещиков, от свирепого и юродиво-набожного Полещука, стало быть, он, Табаков, должен выслушивать встревоженного человека не как обыватель, а как полномочный представитель Красной Армии.

— Извините, товарищ Степан… Племянник вернулся туда? Это он вам рассказал? Он не провоцирует? Он не выполняет чье-то задание, чтобы сеять панику? Возможно, задание того же Полещука, а?

Мельник вдруг прямо и весело посмотрел в глаза Табакова, стал вдруг каким-то близким, очень-очень своим, с кем не один котелок солдатской каши вместе съедено, с кем и табак, и патроны в трудную минуту — пополам. И стал он вдруг смеяться, беззвучно, трясясь широченными своими плечами и покачивая большой, запорошенной мучной пылью головой. Покачивал, как понимал Табаков, осуждающе.