Изменить стиль страницы

Открыла глаза, долго глядела в склоненное к ней лицо Макса. Повторила:

— «Безумно-светлая ошибка…» Или сейчас ошибка, или тогда, тогда?.. «И возникала в двух сердцах…» А ты… Я никогда не буду сожалеть, что узнала тебя… Тебе опять нужно мое прошлое? Изволь. Когда мне было пятнадцать, папа разводил руками: «Странный возраст: шьет платьица куклам и запоем скабрезного Мопассана читает!» Вот такая я была… Но я еще и Жан-Жака Руссо читала. И Ницше. И Бальзака. И Достоевского… Мечтала о великом и святом искусстве. Мечтала писать о нем… Может быть, когда-нибудь и буду писать. Только не сейчас, не в эти времена… Сейчас все не так. Даже такие, как ты, мундир надевают… Сейчас меня мой муж и его приятели хотят видеть лишь Гебой, богиней вечной юности… Дабы я всегда была виночерпием на пирушках этих богов со свастикой, богов из Тиргартена[9]. А я не могу! Я не хочу! Я по-другому воспитана. Я в другой среде выросла… И я не могу развестись с мужем! Вот что самое ужасное, Макс… Ты не волнуйся, я не стану навязываться тебе в жены. — Засмеялась дробно, по-чужому: — Хотя и оказалась в твоей постели…

Макс покрыл ее лицо поцелуями.

— А что, если бы действительно, Эмма, а? — выдохнул он, почти уверенный в своей искренности. — Другой жены я не желал бы…

Эмма поднялась, натянула платье, перед зеркалом расчесала прекрасные каштановые волосы.

«Что, если она и вправду вздумает развестись?! — забеспокоился, поругивая свою поспешность, Макс. — Что тогда делать?..»

Эмма медлила с ответом, а он, лежа в кровати, смотрел на нее, но от беспокойства, от волнения видел ее как сквозь толстый слой зеленой воды. Она заговорила, и в ее голосе Макс услышал иронию:

— Не торопись, милый… Тебе это очень, очень повредит, если я разведусь с мужем и сойдусь с тобой… Тебя просто уничтожат… А почему бы тебе не иметь любовницы, Макс? Любовницы хороши тем, что их всегда можно за дверь выставить…

Внезапно во входную дверь два раза сильно стукнули, будто в раздражении, а потом резко звякнул звонок. Макс оглянулся, точно от выстрела за спиной. Зрачки его расширились. Его испуг заметила Эмма.

— Твоя невеста пришла? Мой муж вот так же бледнеет. Только не от испуга. От ярости. Впрочем, он и без того всегда бледный.

— Я не испугался. Просто… неожиданно как-то… Не откроем? Меня нет дома…

— У тебя же, как ты говоришь, внизу всезнающий дворник…

— Верно.

Макс пошел открывать, а Эмма оправила постель.

Молча отстранив Макса, в прихожую стремительно шагнул муж Эммы, оберштурмбаннфюрер Эмиль Кребс.

— Эмиль?! — Эмма прислонилась спиной к платяному шкафу, прижала ладони к щекам.

— Удивлена?

Она покачала головой, не отрывая ладоней от щек:

— Я теперь ничему не удивляюсь…

Кребс сел в кресло. Расстегнул верхний крючок френча, освобождая багровую, сдавленную шею. Под острым кадыком твердый воротник, как под топором, развалился в стороны — справа зигзаги молний, слева — звезды отличия. Сжатое с боков, удлиненное лицо. Ноздри сухого высокого носа раздувались в сильном, частом дыхании, но глаза щурились мягко, даже вроде бы ласково. Смотрел на Эмму, на ее невысокие, почти девчоночьи груди, на покатые несильные плечи, красивые ноги в прозрачных чулках, в дорогих французских туфлях. Это тело, эту женщину он нежил, одевал в шелка и меха, а она, видимо, больше не принадлежала ему, ее ласкал этот выскочка художник. Кребс зябко потер ладони, крякнул:

— У вас здесь тепло. Теплая обстановка. А на улице похолодало. И ветер завывает, как струна под свеженаканифоленным смычком…

Оберштурмбаннфюрер пытался поймать Эммин взгляд, но она смотрела куда-то поверх его высокой черной фуражки, в пространство, и видела там только ей понятное, решенное. Он перевел взгляд на Макса, стоявшего возле косяка двери, ведшей в смежную комнату. Недобрая улыбка словно при-морозилась к губам Кребса, обнажая мелкие частые зубы. «Такие зубы всегда быстро портятся», — ни с того ни с сего подумал Макс, ежась под жестким прищуром его глаз. Так же машинально отметил, что руки у Кребса изящные, маленькие, движения их легки, летящи. Казалось, они вот-вот коснутся каких-то волшебных струн и вызовут музыку, способную остановить мгновение, не остановленное даже Фаустом.

— С натурщицами, Рихтер, работаете? Вы так бледны, Рихтер, словно вас только что стошнило. Извините мой mauvais ton[10].

Слова у Кребса тоже мягкие, как подумалось Максу, точно кошачьи лапки с втянутыми когтями. И еще подумалось, что эсэсовец давно следит за ним, если знает его фамилию, и где он, Макс, живет, и где может находиться в этот час его жена. А все это означало конец. Конец всему: карьере, чести и даже, быть может, жизни. Непростительная опрометчивость, непростительная самоуверенность: мол, теперь ему, Рихтеру, сам дьявол не страшен. А ведь еще тогда, когда приехали из Мюнхена и он увидел на вокзале Эмминого мужа, поклялся не связываться с женой эсэсовца. Да и сегодня утром не хотелось ехать на встречу с Эммой, предчувствие не обманывало. Поневоле станешь суеверным, как Герта…

Макс неотрывно смотрел на плетеный поблескивающий погон Кребса, украшавший правое плечо. И, перебивая другие, влезала мысль о форме эсэсовцев: «Почему только на правом плече погон? С левого будто во время потасовки сорвали… И на воротнике: тут молнии, там — знаки отличия…»

Кребс встал, прошелся по комнате. Сел. Исподлобья, ненавидяще взглянул на Макса, и тот тяжело, как уморенный конь, переступил с ноги на ногу.

— Смирно, гауптман! Как стоите перед старшим офицером?! Вот так! Можно подумать, что мундир немецкой армии вас ни к чему не обязывает.

Это уже был другой Кребс: ни мягкой улыбки, ни растянутых губ, ни вкрадчивых слов. Сидел в кресле Кребс, тот, перед каким дрожали, наверно, не только арестованные, но и соратники по ремеслу. Это был Кребс из красного дома на Принц-Альбрехтштрассе, 8, мимо которого добрые люди проходили крестясь и шепча молитву. Уставившись на Макса белесыми, как перламутровые пуговицы, глазами, он отсекал каждое слово взмахом руки. Теперь движения руки не были столь легки, изящны, как вначале. Сейчас это была белая длиннопалая рука, жестко, неумолимо стиснутая в кулак, точно сжимала горло врага.

Кребс поднялся и подошел вплотную к жене.

— У вас все было с ним? Все?!

Она отвернула от него лицо и поморщилась. Так отворачиваются и морщатся от запаха несвежего мяса. Он схватил ее за подбородок, повернул к себе.

— Все?!

Она молчала, по-прежнему глядя выше его фуражки. Презрение и гадливость были в ее взгляде. И он выцедил:

— Meretrix…[11]

— Господин оберштурмбаннфюрер… обязательно ли это?..

Кребс крутнулся на подковках к Максу:

— Ах, вы еще живы, Рихтер? Вы еще живы? Может, вы скажете? Было?! Было?! Было?! — как гвозди вколачивал. — Да?! Да?!

Наверно, не более десяти секунд длилось молчание Макса, скованного взглядом эсэсовца. Победил инстинкт самосохранения, победил обыкновенный животный страх, вытеснивший в художнике все мысли. Победила древнегерманская закваска натуры, обязывающая или повелевать, или четко исполнять повеления той натуры, для которой нет нюансов, нет середины.

Макс инстинктивно подтянулся, прижал к ребрам локти:

— Так точно, было!

Эмма вздрогнула, как от пощечины, на мгновение взглянула на Макса и опять застыла в молчании, уставившись в пространство перед собой. Раздавленный, униженный, гадкий самому себе за предательство, за элементарную непорядочность, Макс глядел на Эмму и мысленно обращал к ней когда-то вычитанную строчку из Шиллера: «Великий дух всегда страдает молча…» «Господи, как велика эта женщина духом, какое я по сравнению с ней ничтожество!»

— Макс! Почему это у тебя дверь не только не заперта, но и не прикрыта даже?! Макс, дорогой, метрики найдены, все в порядке!..

вернуться

9

Тиргартен — буквально: сад зверей. Этот сад в Берлине примыкал к зданию новой рейхсканцелярии Гитлера.

вернуться

10

Дурной тон (франц.).

вернуться

11

Блудница, проститутка (лат.).