Изменить стиль страницы

Наверно, маманька тоже услышала, как горланил среди лопухов и кувшинок Костя. А может, просто-напросто корыта хватилась. Выскочила на самый берег да как закричит: «Я же с тебя шкуру спущу, паразит эдакий! Плыви назад сейчас же!..»

Шкура Косте была дорога, поэтому заторопился грести не к мамане, а к противоположному берегу. И догреб бы, да где-то невдалеке от береговой кромки стукнулось корыто о подводную корягу, мигом перекувырнулось, и Костя стакашком пошел ко дну. Вверх, мимо растопыренных глаз, метнулись пузыри. В первое мгновение они показались Косте даже красивыми — белые, с оранжевыми ободками шарики. Потом он хлебнул воды и перепугался, заколошматил руками. Вынырнул, больно ударившись о перевернутое корыто, схватился за него. И увидел, что к нему плывет маманя, гребя чисто по-бабьи, обеими руками разом, под себя.

Косте подумалось, что дело его худо, а до берега еще шага три-четыре по глубине. Страшась наказания, он все-таки бросил корыто («Подавитесь вы им, если жалко!») и ринулся к берегу. Это был первый в его жизни самостоятельный проплыв. Плыл по-собачьи, шлепая перед лицом руками, и держал его на поверхности, видимо, только страх.

В общем, выскочил на берег, а в кустах попробуй найти его! Домой вернулся лишь поздним вечером, когда маманька успокоилась и даже не поругала. Выставила перед ним большую кружку парного молока и кусище пирога с пасленом, сама долго и непонятно смотрела на Костю.

— Не смей мне больше плавать, — сказала наконец. — Утонешь ведь…

— Не утону, — промычал он набитым ртом.

Не верила ему. Как всегда. Сегодня тоже не поверила Костиному здравому заключению: зло надо наказывать злом.

— Уроки выучил?

«Спасибо за напоминание!» — опять дернул он плечом, но не ответил. Стащил со спины нагревшееся полотенце, повесил на спинку стула. С вниманием уставился в книгу, но по-прежнему не мог вникнуть в повествование. Несправедливость всегда оскорбляла Костю больше других зол, выращенных человечеством.

Мать задала вопрос и ждала ответа где-то рядом, за спиной, Костя ее чувствовал. Но отвечать ей не собирался.

И вдруг она тихо подошла, склонилась к нему, осторожно обняла за плечи. И — так же тихо, с паузами:

— Я понимаю тебя, сынок. Обидно: дрова привез, а книгу не дали, обманули… Хотел отплатить за обман — опять самому досталось. Да еще штраф сельсовет преподнес… Как видишь, толку что от свиньи: визгу много, а шерсти мало… Это ж еще и в школе с тебя да с меня спросят. Хулиган, скажут, невозможный, ни крестов, ни перстов не признает… Такого и в комсомол не примут…

— Да-а? — вскинулся и вытер кулаком слезы Костя. — Да-а? Не примут? Из-за этого беляка? Да я тогда избу ему подожгу!

Евдокия Павловна, узнавая в его горячности себя, невольно рассмеялась:

— Ну и порох ты, Костька!

Поняла, что слезы у сына отошли назад, что он опять готов постоять за свою справедливость. Пока что легкие они у него, мальчишеские. Дай бог, чтобы не пришлось плакать мужскими слезами, наверное, нет ничего тяжелее тех слез… Она видела их. Особенно запомнился отец, когда он глухо, утробно рыдал над убитой бандитами Пашей. Он будто вырыдал всего себя, всю свою силу, на глазах стал хиреть, сохнуть, а через год помер.

Материна рука все еще лежала на Костиной голове, а он сердито смотрел в ее серые, как бы чуть затуманенные глаза.

— Тогда кого же в комсомол-то? Я не гожусь, Гриша Шапелич не годится. Беляков таких, как Каршин?

— Стахей Силыч не беляк… А Гришу в комсомол приняли…

— Приняли?! — вскочил Костя.

— Вчерашним вечером приехал из района. Вызывали. Говорят, недоразумение вышло…

— Пойду Айдару скажу!

Через минуту Костя вылетел на улицу. Рванул было к избе Калиевых, да потом остановился. К Айдару? А что он скажет про взрыв в каршинской печи? Начнет тоже мораль читать. Или выгонит из дому… В школе встретятся, там и скажет о Григории.

Костя повел глазами окрест. После недавних буранов поселок зыбился среди высоких сугробов. В стоячий ледяной воздух столбами поднимались дымы из труб. Степь за поселком была белым-бела и взблескивала под утренним солнцем как лисий мех, посыпанный нафталином. По ней, растянувшись в цепочку, шли лыжники в противогазах, вразнобой, как спичками, чиркали по снегу палками, высекали солнечные искры. Дядя Сергей вел на военное занятие старшеклассников… За каршинским плетнем вспыхнуло сизое облачко. Видимо, Степанида Ларионовна высыпала на заднем дворе золу. Над шатровой крышей тоже тоненько закурилось дымком, а потом поперло гуще, боевее и вскоре задымило вровень с другими трубами. Видать, починили печь, затопили на пробу.

— Нашими дровами греются беляки! Отремонтировались…

Кто-то ехал в розвальнях по улице, то выныривая на гребнях сугробов, то пропадая меж ними. Сначала Костя узнал в мохнатой заиндевелой лошади Горобчиху, только что, видно, выведенную из теплой конюшни и потому злую, непрестанно крутящую хвостом, хотя ездок не беспокоил ее кнутом. Кто-то по своим личным делам ехал — или за дровами, или за соломой, или на мельницу. Лишь в этих случаях излученцы соглашались брать Горобчиху. Эге, да это же Гриша Шапелич! И Костя кинулся ему наперерез, забыв о своих горестях.

Григорий натянул вожжи.

— Тыр-р-р, Горобчиха! Здорово, Костя! — голос звонкий, праздничный.

— Здоров, Гриш! — Костя сунул ему теплую, согретую варежкой руку. — Приняли?! Правда?!

Мог бы и не спрашивать. О том, что правда, что приняли, можно было видеть по лицу Григория. Три дня назад Григорий если и улыбался, то улыбка у него получалась бедненькая, сиротская. А сейчас… Да что говорить! Сейчас любому могло показаться, будто под крылья Григорию, наполняя их, дует упругий свежий ветер… Григорий расстегнул на груди полушубок, залез вглубь внутреннего кармана и достал заветную новенькую книжицу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Если не считать затянувшихся розысков утерянного звена в Хельгиной родословной (ссылались на хаос девятнадцатого-двадцатого годов!), если не считать неопределенности их супружеского союза, то в остальном жизнь Макса складывалась вроде бы хорошо. У него даже телефон появился. Однажды пришел немолодой монтер и установил в его квартире черный, как дремлющая кошка, аппарат: пользуйтесь, господин офицер, благами цивилизации!

Необъяснимо почему, но первой об этом благе Макс сообщил Эмме, своей попутчице в поезде Мюнхен — Берлин. Кривил душой, конечно, объясняя это тем, что хотел просто-напросто предупредить ее: не звони, мол, по общему телефону, что в коридоре, у меня теперь свой есть.

И вот сегодня она позвонила по квартирному. Предложила встретиться в Трептов-парке. Подальше от людей и нескромных глаз. Он положил трубку на аппарат с такой обреченностью, с какой нажимают спусковой крючок пистолета, прижатого к собственному виску.

Хельгу он любил, только Хельгу видел в образе своей жены, матери своих детей, хозяйки дома. А Эмма влекла как грех, как то яблоко, что совратило первожителей рая. Она не так часто звонила, еще реже они встречались, но ни разу Максу не пришло в голову отказать ей в чем-то. Посмотрит своими голубоватыми, будто через дымок, через туман светящимися глазами, и Макс теряет волю и решимость. Даже разговаривая по телефону, словно бы наяву видел ее глаза, они совершенно не походили на Хельгины, светло-светло-синие, с крапинками по радужке. Вглядываясь мысленно то в одни, то в другие, он с профессиональной ненасытностью удивлялся природе: до чего ж она мастерица великая, какую непохожесть создает!..

Едва спустились от вокзала к первым деревьям парка, как Эмма попросила Макса повернуться и так, и этак, чтобы разглядеть его во френче с белокаемчатыми погонами гауптмана, лакированных сапогах с длинными голенищами, фуражке с необычайно высокой тульей, которая, казалось, самого Макса делала вдвое длиннее. Но, в общем-то, выглядел он щеголевато-подтянутым, вышколенным, словно с пеленок носил военный мундир.