Изменить стиль страницы

— Я попрошусь, пан Сергей, — сказал Линский, на что Сергей лишь пожал плечами и подсел к бухгалтеру, к которому зашел по своему делу.

В школьном коридоре было темно, однако Сергей безошибочно нашел дверь нужного класса, осторожно, как это делают выставленные из класса школьники, приоткрыл ее, чтоб заглянуть в узенькую щелочку. Дверь предательски скрипнула, но в классе на скрип не обратили, кажется, внимания: голос Василия Васильича звучал по-прежнему ровно, без сбивки. Самого Василия Васильича за косяком не видно, зато весь класс — как на ладошке. И конечно же среди курсанток высился Анджей Линский!

За день класс порядком выстудился, и все сидели в фуфайках, пальто, полушубках, и только Линский снял шинель и, аккуратно свернув, положил на свободную парту, поверх нее устроил свою «рогативку» с белым орлом. Он внимательно слушал преподавателя и старательно записывал что-то в тетрадку. Для него не существовало курсанток, которые тоже слушали преподавателя и тоже писали в тетрадках, но те, что помоложе, не реже, чем в тетрадки, поглядывали и на него, красивого пана Линского.

«Неразумно ты все-таки поступил, зять! — решительно прихлопнул дверь Сергей Стольников. — И я завтра скажу тебе это со всей прямотой…»

Пошел он к ним один, без Насти, потому как к ней забежала Сергеева сестра, нянька, как он называет ее порой и доныне. Забежала Дуся «на минутку», а Сергей уж знал, что минутка эта по случаю выходного дня растянется на часы. Тут и причина превесьма уважительная: Настуся забеременела, и, хотя звалась фельдшером, страхов и забот незнаемых было полным-полно. Посекретничать об этом с золовкой — самый раз.

На улице по-прежнему мело и пуржило. Вот зарядила вьюга! Передышки не ведает. Тискает со всех сторон, дыхание забивает…

Лицом к лицу (чуть лбами не сшиблись!) — Фенечка Думчева, Феня — калачиком ножки. Закуталась в шаль — одни глазенки поблескивают.

— Далеко ли, трактористка будущая?!

— К Горобцовым семечки грызть да в лото играть! Айда, Павлыч?!

— Дела, Фенечка, не могу!..

Убежала, укатилась на своих «колесиках». Славная девушка, да судьбой объеханная… Лото ли ей у Горобцовых нужно? Разве не могла дома подсолнухи пощелкать? Грезится Фенечке счастье, ой грезится, не дает во вьюжный час в маманиной избе сидеть. У Горобцовых сын из армии вернулся, красивый пан Анджей квартирует, Гриша, Шапелич с баяном наведывается… Феня-Фенечка, доля горемычная, лить тебе да лить слезы в подушку-непроливайку, примет она их и высушит, никому не скажет!

К кому-то прошла, почти вдвое сгибаясь и кутаясь в полушалок, Анна Никитична. Свербят языки у баб, не сидится дома бабам! Печь истоплена, корова подоена, семья накормлена — чего ж сидеть-то в воскресный день! Либо к себе зови шабриху, либо к ней поторопись да не расплескай по дороге услышанные или придуманные новости, принеси их горячими, с пылу с жару…

Эге, по самую крышу занесло Осокиных! Под калитку подбился и лег громадный, как верблюд, сугроб, ерошил на ветру горбатую спину, затвердел так, что можно прямо по нему пройти во двор, перешагнув плетень. От дверей, от окон избы — свежие тоннели-проруби в снегу, сделанные недавно, да только их снова заметает вьюга…

В сенцах — сумрак, пахнет зерном из сусека, полынными вениками, мышами. Цветом старой бронзы блеснули со стены плетенки лука.

Василий Васильич стоя брился перед большим зеркалом в переднем простенке, старое трюмо словно бы чуть присело перед хозяином на львиных лапках. Был он в своих праздничных кавалерийских галифе, обшитых кожей, в исподней белой рубашке, не застегнутой на груди. Бритву вытирал о четвертушку старой газеты, лежавшей на подставке трюмо, вытирал неспешно. Так же неспешно окунал ее в стакан с горячей водой и нес к намыленному подбородку. Священнодействовал. На Сергеево «Здравствуй!» кивнул.

— Ты его все-таки записал?

— Кого, Сережа?

— Его, Линского…

— А-а… — Глаза в зеркале покашивались на Сергея, посмеивались. — Ты, Сережа, бритвы умеешь выбирать? Я знаю, у тебя неважная. В людях я, может быть, не очень, а вот… в бритвах разбираюсь. Вот если дохнешь на лезвие, а пар от дыхания сползает с металла еле-еле, то не бери, дрянь. Если парок буквально отпрыгивает от жала, то бритве цены нет, хороша. Погляди-ка вот… — Василий Васильич протер бритву и, дохнув на благородный изгиб лезвия, поднес к глазам Сергея. — Видишь, дыхание к ней не пристает, жало вообще не запотевает… Хочешь, подарю тебе свою? Эту вот. Хочешь? У меня вторая есть. — Он засунул протертую бритву в футлярчик и воткнул в нагрудный карман Сергеевой гимнастерки. — Бери-бери!

— Дают — бери, бьют — беги?

— Бьют — сдачи давай, так надежнее. А вот насчет бери — верно, не отказывайся. Мне, знаешь, приятно будет: где бы шуряк ни был, а как вздумает бриться, так сразу и вспомнит зятя…

Карие треугольнички посмеивались, в улыбке обнажались редкие, как у Кости, зубы. Пошел умываться после бритья.

Напыжившийся, недовольный собой Сергей поднялся и глянул на себя в зеркале, даже подбородок задрал. Вон что! И щеки, и подбородок испещрены порезами и красными пятнами раздражения после сегодняшнего бритья. Отсюда и великодушие зятя. Стало быть, бритва у него, Сергея, действительно ни к черту, только карандаши чинить.

Он вынул из футляра подарок, рассмотрел возле окна. Бритва редкостной заграничной марки, с белой костяной колодочкой, расписанной золочеными вензелями. Пожал плечами: опять все та же простота, та же непрактичность, обнаженно видная всем и каждому в их, Стольниковых, зяте. В прошлом году показалось Василию Васильичу, что Сергей с затаенной завистью рассматривает его новую волчью шапку, взял и насунул ее на его голову: «Носи! Я себе еще зверя поймаю…» И ходит до сего времени в старенькой мерлушковой. А еще раньше так же, не жилясь, с легким сердцем отдал Сергею свою берданку. Так он высыпает первому встречному курильщику последнюю махорку из кисета, так же легко подписывается на займы индустриальных пятилеток. Сам меж тем легонько улыбается, показывая свои редкие, с желтизной, подкуренные зубы.

Сергей опять сел на стул. Продолжая думать о зяте, как-то внезапно увидел, что у Осокиных новая варшавская кровать с никелированными набалдашниками и шариками, на ней высокая-высокая постель с белым кружевным свесом почти до половиц, а на постели — гора надроченных, как говорят уралки, пуховиков-подушек, от самой большой, в два обхвата, до самой крохотной думки.

Над кроватью два фотопортрета в деревянных рамках. Совсем юная Дуся и столь же юный Васильич. Фотографировались вскоре после свадьбы, когда ездили в Уральск, а портреты с карточек сделал наезжий фотограф.

Собственным детством пахнуло с тех фотографий на Сергея, перекинуло памятью в осень тысяча девятьсот двадцать шестого, когда он, Сергей, стал как бы главным сватом для Васи Осокина и няньки Дуси.

Жили в ту пору Стольниковы на хуторе дворов из пятнадцати, считалось — большой хутор. Раньше по уральским степям хуторов было не перечесть, особенно таких: стоит соха-врывина, на ней надето старое колесо, чтобы ставить на ночь горшки с молоком, висят тут же глиняный рукомойник о двух носках и «урыльник», если понятнее сказать — утиральник. Бывал такой «урыльник» нередко из старых штанов, с которых хозяйка не удосужилась даже пуговицы срезать. Вот и весь хутор! Жили тут наездами, ночуя в тагарках, крытых лубком или кошмой. А сеяли на таких хуторах иногда порядочно.

Потому, конечно, хутор, на котором жили Стольниковы, был и впрямь большим. Однако Излучному он годился разве в подпаски, Излучный был станицей, в нем церковь красовалась, купец две лавки держал… Гражданская война крепко повытряхнула из него народ: кто ушел в отступление с белым атаманом Толстовым и сгинул в адаевских вьюжных степях на Мангышлаке, кого тиф закопал на мазарках, кто потом от коллективизации умахнул в город. Вот и поредел Излучный.

Через время он снова вырастет, это точно, потому что сейчас стал для окружающих его хуторов и поселков еще большей столицей, чем прежде, ибо в нем — сельсовет, открыли десятилетку. Все, кому желалось учиться дальше, ехали в Излучный, тут ходили в школу, а жили у дядек и у теток, у крестных отцов и у сватов, у всяких близких и неблизких родственников и знакомых. После хуторской четырехлетки Сергей тоже жил в Излучном, у зятя с нянькой.