Изменить стиль страницы

К девяти вечера подмело к школе и двенадцатую курсантку. Она влетела запыханная, вся в снегу. Прибежала Феня — калачиком ножки, одна из тех, о ком говорят: в девках уквасилась. А почему засиделась — обидное прозвище яснило. Не знала Феня покоя от своей доли. Объявят, скажем, с клубной сцены: «Выступает Феня Думчева!..» Феня собирается петь, а местный острослов пускает по залу шепотком: «Феня исполнит танец с саблями…» И уж мало кто слушает, как она поет, похихикивают, глядя на ее крепенькие, но кривые, сабельками, ноги. Или сорганизовалась где-либо молодежная гулянка-выпивка, так и тут найдется насмешник: возьмет печной рогач и ну с ним по горнице кружиться, вальсировать. «С Феней танцую!» — скажет под гыгыканье подвыпивших приятелей. И старухи на завалинках вздохами провожали Думчеву Феню: «От уж наградил господь сударушку ногами…» — «Не говори, сваха. Ее крючками только варежки вязать…»

Это ведь так: не уродишься телом — не угодишь и делом. Даже самый замухрышенный кавалер не ценил ни лица Фениного, ни ее белых, мягких, как паутина бабьего лета, волос, ни красивого голоса ее, ни характера.

Тяжело переживала Феня свою беду. Да только умела она душевное горе отделять от забот повседневных. Неустанно танцевала, высоко выводила веселые и грустные песни, и никто никогда не видел, чтобы она плакала. А плакала она часто. Плакала, когда в хозяйстве нужна была мужская сила, а у них с матерью-вдовой ее не было. Плакала, когда на мельнице молодые мужики уступали ей очередь, а сами напрашивались в гости. Плакала и в зимние холодные ночи, но не от холода, и в летние ночи не от духоты, а потому что молодое тело ее вызрело и полнилось нерастраченным огнем.

Знала о ее слезах только мать, да чем она могла помочь, как утешить. Мать и сама-то в двадцать лет стала вдовой…

Феня остановилась на секунду у двери.

— Ну вот и я пришла, — сказала со вздохом. Вздохнула так, словно спустила с плеч тяжелую ношу.

Василий Васильич всматривался в каждую пришедшую с пристрастием ротного старшины, принимающего пополнение из новобранцев. Записывал их в тетрадь и думал, что не каждая из курсанток — находка для него. Приходилось мириться: курсы ведь не стол находок. Если даже шесть из двенадцати записавшихся сядут когда-нибудь на трактор — и то спасибо.

Давеча шуряк Сергей встревоженно спросил:

— Слушай, Васильич, ты и впрямь хочешь девушек и женщин на трактор сажать?

— Непонятный вопрос, Сережа…

— И они будут вертеть заводную рукоятку «СТЗ-ХТЗ», заводить ломиком «ЧТЗ»? И будут в грязь и холод лежать под трактором, делая перетяжку шатунным подшипникам? И будут в весенней и осенней грязи копаться с лопатой, вызволяя застрявшую машину? Все это будут делать женщины и девушки наши, дорогой Василий Васильич?

— Видимо, придется делать. А что?

— Черт знает какая нелепость! Женщина с ломом, женщина с железной тачкой, женщина на тракторе, под жгучим солнцем, холодным дождем, под вьюгой, в пыли, в грязи, в мазуте… До каких пор, скажи?! Во всех мифологиях, во всех сказаниях и преданиях женщина — это украшение жизни, цветок, это радость… Мы же, Васильич, строим новый мир! Допустим, к примеру, в чужой стране я представляю наше социалистическое государство, и меня там спрашивают: «Если вы совершили великую революцию, то чем отличается ваша крестьянка от нашей?»

Василий Васильич помолчал тогда, собираясь с мыслями.

— Ну, во-первых, Сережа, на дурацкие вопросы необязательно отвечать даже за границей. Известно ведь, что на вопрос одного дурака порой не могут ответить и сто мудрецов. Во-вторых, Сережа, ведь во все времена женщины и поле пахали, и жали, и косой косили, и коров доили.

Сергей ушел. Для него все ясно и просто, а другие не понимали этого.

Ну а сейчас Василий Васильич дождался своих курсанток, они сидели перед ним, ждали его первых слов, и на минуту установилась в классе такая удивительная тишина, что казалось, даже огонек в керосиновой лампе от нее присел. Лишь иззябшийся ветер подвывал за стенами, зло швыряя снег в талые окна.

Василий Васильич поднялся со стула, взглядом — на всех сразу. Так умеют смотреть опытные ораторы — ни на кого в отдельности и в то же время как бы на каждого. У Василия Васильича это получилось невольно. Потом стал глядеть на своих слушательниц в отдельности, задерживая на каждом лице пытливые задумчивые глаза.

«Как ты будешь вести себя возле трактора, Фенечка? А ты, Валентина Алексеевна? А вы, девчушки милые? Тебя, Анна Никитична, не беру всерьез… Как вы будете управляться, милые, возле наших машин? Я буду вас учить, дорогуши, буду, хорошо буду учить, вы будете знать трактор. Но пока я бригадир, пока не придавила беда, работать вам на тракторах не позволю… Никогда вы не унываете, но жизнь ваша не сладка возле печки, корыта, зыбки детской. Да еще ж и работаете! Нет, к трактору я вас не допущу, если не накроет нас лихо безвыходное. А за то, что пришли, за то, что откликнулись, — спасибо вам!..»

Его мысли прервал стук в дверь.

Вошел Анджей Линский. Поздоровался и замер у порога. Вроде как дверью ошибся. Был он в сапогах, в шинели с вшитыми погонами, на голове — рогатая фуражка (в такую-то пургу!). Красив, приятен, да вот глаза, если б не глаза… Угадывалась в них всегдашняя грусть, казалось, будто он только что над чем-то вырыдался, будто все еще страдал, все еще содрогался от горя. Глядя в эти глаза, собеседник исподволь начинал поеживаться, чувствовать себя вроде бы виноватым за что-то перед Анджеем.

В классе стало совсем тихо, все смотрели на поляка.

— Вы что-то хотели спросить, Анджей? — Василий Васильич отметил, что тот совершенно не запорошен снегом, даже шинель и фуражка просохли — видно, Анджей давно в школе. Не знал, конечно, Осокин, что Анджей пришел к семи, к означенному в объявлении времени, но таился в темном коридоре, стесняясь войти в класс.

— Пан бригадир, как можно, то я буду изучать трактор. Не прогоните?

Вон как! Если «пан бригадир» не прогонит, то пан Линский сядет за одну парту с колхозницами. Если же не разрешит, то пан Линский щелкнет каблуками, повернется кругом и выйдет… А с какой стати, собственно говоря, вздумалось Линскому записываться на курсы? Чего ради они понадобились ему, человеку в Излучном временному, из чужеземья?

Анджей смотрел на Василия Васильича, вновь испеченные курсантки не сводили глаз с Анджея, а Василий Васильич уставился в застарелое чернильное пятно, расползшееся по крашеной доске стола. Он понимал, что отмалчиваться ему, Осокину, негоже, что его молчание может быть истолковано совсем не так, как надо, но сразу, тут же ответить не мог. Да и кто бы на его месте сумел без спотычки ответить? Кто такой Анджей? Колхозник? Нет. Рабочий МТС? Совпартслужащий? Нет и нет… И почему захотелось Линскому записаться на курсы? Почему? От скуки? Или из каких-то своих, спрятанных в душе, соображений?

Василий Васильич поднял глаза на курсанток. Теперь они смотрели на него. Ждали. Понимали, каковскую задачу-загогулину задал Осокину Анджей. Ведь смотря как повернется дело, а то и несдобровать Василию Васильичу, попросят и партбилет на стол выложить: за политическую близорукость, за потерю партийного чутья, за потакание чуждым элементам… Мало ли какую мотивировку можно придумать при желании! А после того и не верь в дурные приметы, в тринадцатое число: Анджей-то как раз тринадцатым может стать в списке, если Васильич внесет его…

Осокин кивнул в глубину класса:

— Проходите, садитесь, Анджей…

И вмиг ожил, загомонил класс. Женщины как бы вдруг вспомнили свое правило говорить всем враз, перебивая и не слушая одна другую.

— Садись со мной, Анджей, у меня мужик неревнивый!

— Как бы не взвыла, касатушка…

— И рада бы взвыть, да муж не мрет!

— Двенадцать баб и один мужик, да еще заграничный — умора!

— Глянь-ка, что скажу: Анджей главным заводильщиком будет и ремонтером, а мы — только рулить… Ха-ха!

— Он те заведет-завертит башку-то!

— И на занятиях подсказывать будет…